Сказав это с величайшим напряжением, Никита упал и начал валяться по полу с страшными телодвижениями.
Хованский, крестясь, вышел с Бурмистровым и повел его в тюрьму. Взяв от него книгу, которою думал его обратить, князь сказал гневно, запирая дверь:
— Завтра восторжествует древнее благочестие, и ты чрез три дня принесен будешь в благодарственную жертву. Готовься к смерти!
Никита по уходе Хованского встал с пола и пошел на чердак в намерении спуститься оттуда по другой лестнице на двор, потому что выход из подвала заложен был кирпичами. На чердаке встретился с ним Хованский.
— Куда ты, отец Никита?
— Иду на подвиг, за Яузу, в слободу Титова полка. Оттуда пойду к православным воинам во все другие полки и велю, чтобы завтра утром все приходили на Красную площадь… Ты мне давеча говорил, что ты был сегодня у хищного волка в Крестовой палате. Что он сказал тебе?
— Я, по твоему приказу, говорил, что государи велели ему выйти на лобное место или пред Успенским собором на площадь, для словопрения о вере; но он, как видно, по наущению лукавого, уразумел, что мы хотим его камением побить, и отвечал, что без государей на словопрение не пойдет.
— Не пойдет, так вытащим! Князь тьмы не исхитит его из рук наших. Поспешу за Яузу. Прощай!
— Отпусти мне, окаянному, сегодняшние прегрешения мои пред тобою!
С этими словами князь, сложив на грудь крестообразно руки, закрыл глаза и смиренно наклонился пред Никитою.
— Отпускаю и разрешаю! — сказал Никита, благословив князя.
Хованский поцеловал у него руку и, пожелав ему успеха в подвиге, проводил его до ворот.
— А мне приходить завтра на площадь? — спросил Хованский.
— Нет! С солнечного восхода начни молиться, да победим врагов наших, и пребудь в молитве и посте до тех пор, пока я не возвещу тебе победы.
Сказав это, Никита надвинул на лицо шапку и вышел за ворота, а князь возвратился в свои комнаты.
III
На другой день, еще до солнечного восхода, Никита с ревностнейшими сообщниками своими явился на Красной площади. Посредине ее поставили сороковую бочку[214], покрыли коврами и сбоку приделали небольшую лестницу с перилами. Дневные дела наших предков начинались не так поздно, как в нынешнее время: с восходом солнца народ уже появлялся на улицах. Вскоре около воздвигнутой кафедры собралась толпа любопытных. Отряды стрельцов, шедших без всякого порядка, начали один за другим появляться, и вскоре вся площадь покрылась народом.
Никита взошел на кафедру, поднял руки к небу и долго стоял в этом положении.
Глухой говор народа раздавался, как шум отдаленного моря. Все смотрели с любопытством и страхом на необыкновенное явление.
— Здравствуй, Андрей Петрович! — сказал шепотом Лаптев, увидев брата Натальи, который близ него стоял с своими академическими товарищами.
— А, и ты здесь, Андрей Матвеевич!
— Шел было к заутрене, да остановился. Видишь, какое здесь чудо!
— А меня с товарищами послал из монастыря отец-блюститель: посмотреть, что здесь делается, и ему донести. Сам-то, видишь, страшится сюда идти: ему монастырский служка насказал невесть что. Справедливо сказано, что fama crescit eundo.
— Что, что такое? Фома кряхтит в будни? Ну, что ж, Андрей Петрович! Это еще не беда, иной, горемычный, кряхтит и в праздники. Да что это за Фома?
— Не то, Андрей Матвеевич! Fama crescit eundo значит по-русски: молва растет, шествуя.
— Вот что! разумею!.. Да скажи, пожалуйста, кукла там аль живой человек стоит?
— Какая кукла! Это бывший суздальский поп Никита. Он затеял раскол, потом образумился, а нынче, видно, опять принялся за старое. Его многие называют: Пустосвят. Езоп…
Андрей, забывши басню, которую хотел рассказать, остановился.
— Пустосвят-Езоп? Первое слово я понимаю, — сказал Лаптев, — а второе-то что значит, еретик, что ли?
— Не то, Андрей Матвеевич! Езоп был греческий баснописец.
— Греческий иконописец? Разумею! Смотри-ка, смотри, Андрей Петрович, Никита креститься начал, видно, проповедь сказать хочет. Подойдем поближе, продеремся как-нибудь. Этакая давка, словно за заутреней в Светлое воскресенье!
На площади водворилось глубокое молчание. Никита, поклонясь на все четыре стороны, начал говорить следующее: