Читаем Стрела и солнце полностью

Приехав на дачу, Орест весь отдался разлитой вокруг тишине, особенному, тонкому и горьковатому запаху поздних белых роз. Правда, поначалу он с утра до вечера дремал в тени развесистого платана.

Но воздух моря оказывал свое действие. Орест стал подниматься и бродить по тропинкам, разглядывая — пока еще без особенного любопытства — цветы и деревья, спускался вниз, где, набегая на галечную отмель, плескались волны — бледно-зеленые, цвета листьев отцветшего ириса.

Боспорянин крепчал день ото дня — пополнел, раздался в плечах, распрямился. Вина он пил теперь мало. Гикия нередко замечала, что Орест, отставив почти нетронутый кубок, следит за нею удивленными глазами. В них вспыхивал странный огонь.

Как он не замечал прежде этот гибкий, округлый стан, упруго покачивающиеся бедра, смуглые ноги?

Только сейчас пригляделся сын Раматавы к черным завиткам на висках жены, к смолистым бровям, как бы нарочно составленным из терпеливо подобранных длинных и мягких волосков. К густым и пушистым, загнутым вверх ресницам.

Гикия оказалась немного близорукой, и когда она, прищурясь, чтобы лучше увидеть, смотрела на мужа, взгляд ее синих очей сгущался, темнел, становился глубоким, непонятным и беспокоил сердце.

Да, Асандр говорил правду — что-то было в ней от померанца: или в цвете загара, или в терпко-ароматном, возбуждающем запахе кожи.

Она целовала его в губы и со смехом убегала прочь.

«Он переменится, — сказала себе Гикия. — Он очнется, пробудится к настоящей жизни…»

Но горечь людских бед проникла и сюда, в тихий уголок, совершенно укрытый, казалось бы, от человеческих дрязг и раздоров, верней, она и не уходила отсюда, издавна бытовала здесь, так как сам этот уголок был создан на чьих-то костях, на чьих-то слезах и крови — весь труд по содержанию усадьбы ложился на плечи рабов.

Созрел урожай винограда. Рабы укладывали срезанные гроздья в плоские, сплетенные из ивовых прутьев корзины и по крутым, щебнистым тропам таскали их на голове в усадьбу, к винодельне.

Тарапан — виноградная давильня — представлял собой громоздкую известковую плиту с овальным выступом посередине и высеченным вокруг него желобом; от желоба к одному из углов тарапана отходил рукав для стока.

На выступ ставили большую корзину без дна, вываливали туда принесенные гроздья и, наполнив корзину до краев, давили груду черных ягод ногами или тяжелой гранитной плитой. Обильный сок струился по рукаву в яму, оштукатуренную смесью извести, песка и толченых черепков.

Отсюда его черпали кувшином и сливали в пифосы — огромные сосуды из обожженной глины. В таком вот пифосе и обитал, говорят, когда-то Диоген.

Не всякий, кто пьет сладкое вино, знает, какой горький труд — изготовить благословенный и проклятый напиток.

Чуть свет — подъем! На работу! Голод. Усталость. Окрик надсмотрщика. Пинки. Затрещины. Свист бича. На работу! Кружится голова. Невыносимая боль в пояснице. Дрожат руки. Глаза разъедает пот, стекающий со лба. Трудно дышать. На работу! И ни глотка этого самого вина, чтобы подбодриться, освежить пересохшую глотку…

Эта безысходная жизнь доводила рабов до бешеного отчаяния, жгучей ненависти ко всему на свете, вызывала у них неудержимую жажду убийства. Давно утратив веру в доброту людей, они, сидя по вечерам у костра, возлагали в своих опасных беседах страшную надежду на кровопролитную войну, губительный мор, потоп, землетрясение, пожар — на какую-нибудь дикую стихию, которая, разрушив мир дотла, разломала бы, стерла в пыль их тяжелые оковы.

Однажды утром Ореста и Гикию разбудил чей-то сильный, злой, властный голос, разносившийся по всей усадьбе, как рев взбеленившегося быка. У них перехватило дыхание.

Нет глубже и сильней страха, чем страх недоброго пробуждения. Наяву причина страха объяснима, ему можно противопоставить волю. Страх в миг пробуждения от сна — смутное, жуткое чувство, потому что нападает внезапно, наваливается, не дав и мгновения на то, чтобы понять, что случилось. Он может убить на месте.

Гикия закричала и выскочила во двор. За нею, недоуменно раскрыв рот, поплелся оглушенный Орест.

Когда надсмотрщик выгонял рабов на работу, один из них — рослый, как буйвол, по происхождению скиф, не поднялся. Он был болен.

Надсмотрщик — сам раб, но выслужившийся, а такой измывается над себе подобными в десять раз хуже, чем свободный, потому что старается за страх, а не за совесть — сделал вид, будто не поверил: на хворого человека обрушились пинки.

Раб охал, ворочался с боку на бок, слезно просил оставить его в покое, стонал, потом, выведенный из терпения, вскочил на ноги и свалил надсмотрщика сильным ударом по голове.

— Ах, та-ак? — заверещал цепной пес, обливаясь кровью. — Сейчас я проучу тебя, скотина! Веревку, быстро, — сказал он помощнику. — Подвесим его к балке…

— Брось, Аспатана, — посоветовал испуганный помощник. — Видно, ему и впрямь нездоровится. И так подохнет. Эти волки могут взбунтоваться, если мы обидим их больного товарища.

— Вот как? — Надсмотрщик злобно сощурил левый глаз. Правая бровь метнулась вверх. — Дай-ка мне истрихиду.

Помощник покорно протянул кнут.

Перейти на страницу:

Похожие книги