«Вот зима 16 г. в Васильевском. Поздний вечер, сижу и читаю в кабинете, в старом, спокойном кресле, в тепле и уюте, возле чудесной старинной лампы. Входит Марья Петровна, подает измятый конверт из грязно-серой бумаги:
– Прибавить просит. Совсем бесстыжий стал народ.
Как всегда, на конверте ухарски написано лиловыми чернилами рукой измалковского телеграфиста: “Нарочному уплатить 70 копеек”. И как всегда карандашом и очень грубо, цифра семь исправлена на восемь: исправляет мальчишка этого самого “нарочного”, то есть измалковской бабы Махоточки, которая возит нам телеграммы. Встаю и иду через темную гостиную и темную залу в прихожую. В прихожей, распространяя крепкий запах овчинного полушубка, смешанный с запахом избы и мороза, стоит закутанная заиндевевшей шалью, с кнутом в руке, небольшая баба.
– Махоточка, опять приписала за доставку?
И еще прибавить просишь?
– Барин, – отвечает Махоточка деревянным с морозу голосом, – ты глянь, дорога-то какая. Ухаб на ухабе. Всю душу вышибло. Опять же стынь, мороз, коленки с пару зашлись. Ведь двадцать верст туда и назад…
С укоризной качаю головой, потом сую Махоточке рубль. Проходя назад по гостиной, смотрю в окна: ледяная месячная ночь так и сияет на снежном дворе. И тотчас же представляется необозримое светлое поле, блестящая ухабистая дорога, промерзлые розвальни, стукающие по ней, мелко бегущая бокастая лошаденка, вся обросшая изморосью, с крупными, серыми от изморози ресницами… О чем думает Махоточка, сжавшись от холоду и огненного ветра, привалившись боком в угол передка?
В кабинете разрываю телеграмму: “Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!”
Вот из-за чего двадцать верст стукалась Махоточка по ухабам».
От кого могла быть эта телеграмма? Ее могли подписать Горький с Шаляпиным, Куприн с Андреевым, Скиталец с Телешовым. В самом тексте телеграммы чувствуется пьяный кураж, желание сделать приятное коллеге по перу. И, конечно, никто из них не думал о какой-то Махоточке. Впрочем, и Махоточка не осталась внакладе: получила тридцать копеек сверх положенного. Но именно такие сюжеты (Бунин вспомнил его уже в феврале 1918 года, когда бежал от большевиков на юг, в Одессу, а затем за границу) и предвещали революцию.
В эмиграции Бунин несколько раз публично высказывался о Горьком. И всякий раз отрицательно. Только в написанном после смерти Горького и опубликованном в газете «Иллюстрированная Россия» (июль 1936 г.) своеобразном некрологе он написал, что смерть Горького вызвала у него «очень сложные чувства». Но вслед за этим Бунин не пощадил и мертвого, изобразив Горького все-таки в карикатурных тонах. И опять чувствовалось, что его страшно раздражала ранняя и, по его мнению, незаслуженная слава молодого Горького. Эту славу он объяснял чем угодно, но только не крупным талантом.
«Мало того, что это была пора уже большого подъема русской революционности: в ту пору шла еще страстная борьба между народниками и недавно появившимися марксистами. Горький уничтожал мужика и воспевал “Челкашей”, на которых марксисты, в своих революционных надеждах и планах, делали такую крупную ставку. И вот, каждое новое произведение Горького тотчас делалось всероссийским событием. И он всё менялся и менялся – и в образе жизни, и в обращении с людьми. У него был снят теперь целый дом в Нижнем Новгороде, была большая квартира в Петербурге, он часто появлялся в Москве, в Крыму, руководил газетой “Новая жизнь”, начинал издательство “Знание”… Он уже писал для Художественного театра, артистке Книппер делал на книгах такие, например, посвящения: “Эту книгу, Ольга Леонардовна, я переплел бы для Вас в кожу сердца моего!”
Он уже вывел в люди сперва Андреева, потом Скитальца и очень приблизил их к себе. Временами приближал и других писателей».
Бунин странно «забыл» сказать, что среди этих «других писателей» был он сам. Что он сам охотно печатался в руководимых Горьким периодических изданиях, а еще более охотно – в издательстве «Знание», где писателям платили огромные гонорары, выдавали неслыханные авансы под еще не написанные вещи. Это позволяло им роскошно жить в России и ездить за границу. Ничего удивительного, что первую свою поэму – «Листопад» – Бунин посвятил Горькому, как посвятил Горькому Куприн свою повесть «Поединок» (оба посвящения затем были сняты). Он «вспомнит» об этом страницей позже, но скороговоркой: «Мы встречались в Петербурге, в Москве, в Нижнем, в Крыму, – были и дела у нас с ним: я сперва сотрудничал в его газете “Новая жизнь”, потом стал издавать книги в его издательстве “Знание”, участвовал в сборниках “Знания”. Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров, прочие, – больше всего из-за марки “Знания”, – тоже неплохо».
Прочие – это чьи? В том числе и бунинские.
Бунин – великий художник. Но его некролог о Горьком говорит о том, что он не выдержал испытания славой… чужой славой. Иначе не стал бы писать и печатать о недавно скончавшемся человеке следующее: