Ночью, когда, вдоволь наевшись супа, лаваша, мусахи с овощами и плова с гранатами, румяная Варвара заснула, завернувшись в брошенное на пол одеяло, и волосы, черные с синим отливом, напомнившим спину собаки, распластанной возле хозяина, легли с нею рядом, Владимиров вспомнил про Гартунга Бера.
«Через год он вернулся в эти края, ожидая, что сейчас вновь увидит ее. Поезд начал замедлять ход, приближаясь к маленькой станции, и Гартунг Бер едва удержался от того, чтобы не спрыгнуть на ходу. Ему хотелось расцеловать эту землю, и небо, которое отразилось в вагонном стекле, и чахлое дерево, обреченное на скорую гибель, поскольку шаровая молния еще в прошлом году ударила в него, и теперь это дерево медленно умирало на глазах проводников и пассажиров.
В закрытой военной школе, куда его отдал отчим, запрещалась переписка с посторонними лицами, но он так много думал о Маше и так рвался к ней, что воображение восполняло ему ее отсутствие. К тому же он был терпеливым и, отсчитывая месяцы, недели и дни до встречи, ни секунды не сомневался в том, что как только поезд остановится и он добежит до ее дома, где она встретит его, так все это сразу вернется: река, тишина, запах сонной травы и Машино теплое белое тело.
Поезд наконец остановился. Он вскинул на плечо рюкзак и побежал. Ему отворила рыжеволосая девочка, похожая на Машу большим круглым лбом и густыми бровями. Она сказала ему, что Маша умерла весной, потому что ждала ребенка, но роды наступили до срока, и она потеряла столько крови, что сразу умерла. И этот ребенок ее тоже умер.
Девочка смотрела на него по-деревенски застенчиво, но пару раз за время рассказа взгляд ее ускользал в сторону, и Гартунг догадался, что она знает такие вещи, о которых он даже не слышал. Она рассказала ему, как Маша стояла у плиты, потом вдруг легла прямо на пол и „тут родила“, а ему казалось, что и о Маше она говорит как о какой-нибудь деревенской козе или корове, которые, наверное, не раз рожали на ее глазах.
„И Маша, — сказала ему эта девочка, — была вся в крови, и даже ботинки ее стали красными“.
Гартунг не понимал, почему она рассказывает о сестре с такой безжалостной добросовестностью, и ему вдруг захотелось ударить ее за это, но он стоял и слушал, а потом, когда она предложила навестить Машину могилку, поплелся за ней на кладбище — тихое сельское кладбище с обветшалой часовенкой, фарфоровыми венками и множеством ангелочков с почерневшими от времени и отколовшимися кудряшками.
Рыжеволосая девочка сказала ему: „Ici, il est“.[3]
Гартунг увидел холмик с деревянным православным крестом и несколько розочек, небрежно воткнутых в этот холмик, уже облетевших, сухих и невзрачных…»
Владимиров настежь раскрыл окно, прислушиваясь к шуму густых деревьев внизу. Он увидел, как к дому подъехала машина, вышел толстячок с букетом и заторопился так, как будто вся его судьба зависела от того, насколько быстро он преодолеет расстояние до подъезда. И опять то же самое чувство, которое Владимиров первый раз испытал много лет назад, когда он только начинал писать и все, что он писал, вызывало в нем раздражение и тревогу своею неточностью и приблизительностью, — то же самое чувство, что он никогда не сумеет передать главного, охватило его. По опыту он знал, что бесполезно бороться с этим чувством, потому что оно справедливо, и только те люди, которые пишут для денег, или те, которые ни разу не задохнулись от страха перед своею беспомощностью, не знают этого состояния и не понимают его.
Он снова вспомнил покойного Оганеса, который жил в пригороде Еревана и изредка сочинял веселую и вкусную прозу. Вспомнил, как все удивлялись, почему он пишет так мало, не лезет наверх, не обивает московские пороги, а все сидит в своем увитом виноградом доме, читает какие-то странные книги, потягивает коньяк вместе с тихим лупоглазым человеком, бывшим своим одноклассником…
— Я тебе абъясню, Юра-джан, — говорил ему Оганес, выговаривая слова точно так же, как их выговаривали новые соседки Владимирова, — знаешь, пачему я спакойный челавек? Патаму что я не сужу никого, и мне харашо. Начнешь асуждать, сам сразу в лавушке акажешься. А я на свабоде, и мне харашо…
И умер так просто, легко и спокойно. Лег вечером спать и уже не проснулся.