На сей раз собеседнику угодно было быть десятью годами старше, и потому он счел позволительным преподать мне науки морали и любви к ближнему. Много позже я узнал, впрочем, что этот же человек, имея отцом разнузданного пьяницу и греховодника, а матерью… Здесь, однако, само определение не отразит сущности духовной подмены, проступающей в нерадивой плоти, и посему я уклоняюсь от произнесения подобных слов вообще и в первую очередь для себя, ибо я хочу думать о женщине лучше, чем они есть на самом деле, чтобы оставаться полноценным мужчиной.
Просто я так хочу.
Далее из одного хищного душевного стриптиза я, сам того не желая, выведал, что сей вероучитель был чрезвычайно выгодно женат на дочери горластого политикана, что позволило вытащить моего нечаянного наставника из грязи и начинить ядом бутафорской провинциальной надменности. Провинциальность — это род душевного недуга, сказывающегося в одержимом обособлении неискренности. У него были жидкие бесцветные усы, несуразные проблески надежды на бороду и дрожащая походка, доставляющая, еретически чистому человеку неизъяснимые затруднения его соревнующимся при ходьбе коленям. Я смотрел на него и думал, что убогий человек и мыслит и чувствует убого, ибо физическая неполноценность лишь следствие его духовной ущербности. Любовницы, коррупция, любостяжательство, опальные ногти, отвратительная сальность ужимок, свойственная этому племени людей, духовная негигиеничность — для меня он был воплощением уравнения первого порядка, ибо его ложь не различала цвета, оперируя лишь черным и белым, и я терпел его, ибо находился в состоянии горестной зависимости.
Мне ставили в вину приверженность чуждым идеалам, извращенность, нелюдимость, эгоистичность, пренебрежение к общественному мнению, житие в своем внутреннем выдуманном мире, европоцентризм, непоследовательность в суждениях да и самих поступках, хотя что разумелось под оными, было недоступно моему пониманию. Наконец, как апофеоз всего нагнетаемого вокруг меня, они выговорили мою отличность от всех, непрестанно коря деталями, которые эти убогие, ничего не видевшие, кроме нравного лоскута карты с надписью селение X, пропускаемого через призмы своих сознаний, вскормленных в атмосфере хронического информативного голода. Они приписывали такие ублюдочные колченогие родословные моим качествам и личностным проявлениям, что я только диву давался. Меня поражала забористая агрессивность этих людей, вокруг коей они группировались с непосрамимым поспешанием пчелиного роя, творящего злорадную молитву остриями единообразных жал. А я не переставал принародно зацеловывать всякое проявление оригинальности, и это бесило окружающих, скликая противу меня новые коалиции и воинствующие образования, кои предавались этому занятию единственно по причине попики и духовной безработицы и нищеты.
Травля — неисповедимое первобытное наслаждение. Любое мое осторожное замечание отбивалось лакомой невозбранимой формулировкой: «Ну, ну, самый умный». Причем урезонивающая интонация ежеразно ксерокопировалась столь изнеженно бездумно, что по этой единственной тирадке, если ей случалось вновь приобщаться к жизни, я совершенно не различал людей. Если же нам приходилось говаривать на пространные темы культуры, образа жизни, меня регулярно упрекали в гадком желании прожить красиво, ничего не делая, не помогая никому ни единым словом, ни действием. Старички же, набираясь сердитой ветхости, даже именовали меня паразитом, но я не обижался на них, ибо слишком хорошо знал, что человек не взрослеет, а просто старится. И все это вер шилось как бы шутя, точно я не стоил мобилизации их тягучей серьезности, являясь порождением вселенской пустоты и однодневной мишурности. Очень скоро в их глазах я стал чем-то вроде злого шута, коего терпят и приваживают исключительно токмо для спроваживания и излияния продрогшей злобы и тряского ехидства. Я знал, что донкихотствую. Я ведал, что старания мои тщетны и исход борьбы — само воплощение безуспешности, и именно потому не отчаивался, ибо отчаяние уже само по себе одно из наиболее тщетных занятий. И один в поле воин, если он воин.
Развлечение травлей приобрело весомость, едва я обнаружил пропажу половины всех остатних наличных денег. Из бумажника изъяли ровно половину новеньких хрустящих банкнот, точно глумясь надо мною, ибо больше всего это сходствовало с тем, как палач, убивающий жертву, вдруг на полпути к смерти прерывает вершение смертоубийства, дабы продлить страдания узника. Достоверная середина пути между жизнью и смертью, пожалуй, единственный компромисс, коего я всячески сторонюсь.
Их украли, когда я спал.
Пропажу я обнаружил лишь днем.