Читаем Страсти по четырем девочкам полностью

Мне вдруг показалось, что я попал к себе домой, что все кругом хорошо знакомо. Белая изразцовая печь, книжный шкаф, кушетка с тремя подушками и с пружиной, которая поет, когда садишься. А если подойти к окну, то можно увидеть нашу улицу… Нет, нельзя ничего увидеть — иней толщиной в палец покрыл стекла. Мне показалось, что это не девочка склонилась над тетрадкой, а мама пишет мне письмо о печке со стреляющими угольками, о елке с золочеными орешками. А когда в пузырьке замерзали чернила, мама отогревала их своим дыханием. Теперь я понял, как трудно писать голодному о сытости, окоченевшему о тепле.

Здесь была мамина блокада, мамин мученический крест, терновый венок ее жизни.

О, если бы я мог опустить занавес, прервать этот страшный спектакль. Но действие продолжалось — от своего Театра никуда не деться, как нельзя уйти от самого себя.

Мистерия продолжалась.

Девочка слаба. Подняться силится.Падает. Поднимется едва ли.Расскажи нам, старая чернильница,Как в тебе чернила застывали.Как о черный лед стучало перышко,Перышко — голодный клюв воробышка.Расскажи, как можешь, печка бывшая,Как ты в дни блокады горевала.Как стояла, про огонь забывшая,И жилье уже не согревала.Но молчит чернильница.Умерла учительница.Печь к теплу дорогу не покажет.Только хлеб живой. Он все расскажет.

Мистерия не только рассказывает — она оживляет неодушевленное. Впрочем, разве можно хлеб причислить к неодушевленным предметам. Тем более блокадный хлеб, который был единственным источником жизни, на который молились.

И хлеб стал действующим лицом мистерии.

Я — хлеб. У меня есть душа.Я — хлеб. И мне больно бывает.С березы листва опадает, шурша,А хлеб каждый день оживает.Я слышу осколков удушливый свист.Я — ломтик, прозрачен и тонок.И держит меня на ладони, как лист,Голодный блокадный ребенок.Я — хлеб. У меня есть душа.Хотя я тонюсенький ломтик,Ко мне приближается еле дышаГолодный ребяческий ротик.Большие глаза. Цвет лица восковой.С трудом поднимает ручонку.Я — хлеб. И пока я живой,Не дам умереть я ребенку!Я — хлеб. Я — живой. Не горю я в огне.Я ваш, я ржаной, самый близкий.И тянутся детские губы ко мне,Как будто к груди материнской.Я — хлеб.У меня есть душа.Я хлеб…

Хлеб не ушел, не покинул дом, только превратился в тоненький ломтик, прозрачный, как кленовый листок. Опять опавший листок! Ломтик лежал на Таниной ладони. Не просто хлеб — блокадный паек. И Таня начала отщипывать и есть, как никто из вас, слава Богу, никогда не ел хлеб.

Она повернулась к нам и преподала жестокий блокадный урок.

— Вы знаете, как едят блокадный хлеб? Нет? Я раньше тоже не знала… Я научу вас. Надо положить пайку на ладонь и отломить крохотный кусочек. И долго-долго жевать его, глядя на оставшийся хлеб. И снова отломить. И снова жевать. Надо как можно дольше есть этот крохотный кусочек. А когда весь хлеб будет съеден, подушечками пальцев соберите на середину ладони крошки и прильните к ним губами, словно хотите поцеловать их… Чтобы ни одна крошечка не пропала… ни одна крошечка.

Таня замерла, разглядывая пустую ладошку, словно пытливо проверяла: не осталось ли крошечки. А потом, как бы не своим, неживым голосом прочла новую строку из страшного дневника: «Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи 1942 года… Дядя Леша 10 мая в 4 часа дня 1942 года…»

Во второй фразе она пропустила слово «умер». Видимо, это слово было ей не под силу. А потом она запела, как в мирное время, только потише. Она вообще любила петь, потому что когда поешь, перестаешь заикаться, а Таня заикалась…

Жура-жура-журавель,Журавель-журавлик.Растопил снега апрель,И плывет кораблик.Поднят нос у корабля,Паруса в порядке.А у журы-журавляКрылья из тетрадки.Затерялся он во мгле,Далеко от школы,Вместо перьев на крылеВечные глаголы.
Перейти на страницу:

Все книги серии Юрий Яковлев. Повести

Похожие книги