Он швырнул окурок в резную чугунную урну и закурил без перерыва опять, роняя крошки горящего табака. Он отчетливо видел теперь, что идея Белинского охватила не всё, как это случается и у самых гениальных людей, и вот стало необходимо, он должен был сам размышленьем, прозреньем восполнить её. Ради именно этого с благородной идеей Белинского приходилось решительно спорить, он, естественно, не мог же её не принять, но не мог же и принять до конца, и вдруг выходило само собой, что в чем-то он с ней не мог согласиться совсем. Именно невозможность согласиться совсем постоянно сбивала его, как только он брал в руку перо, неразделимо спутывая мысли Белинского с его собственной, ещё только рождавшейся мыслью, не позволяла бесспорно и ясно, как и требовалось для оставленной дома работы, представить идею Белинского в её чистоте. Надо было снова обдумать, надо было снова, как в Дрездене, статьи его пробежать ещё раз освежившимся взглядом, а быстротекущее время погоняло его, и в курортном пряничном городке сытых, равнодушных ко всему на свете, кроме прибыли, немцев статей Белинского не было, не могло быть под рукой, разве что у того, но как раз к тому он идти не хотел.
И всё же сквозь путаницу своих идей и Белинского просвечивало определенно и сильно растущее чувство восторга и света. Ярким был этот свет, был жарким этот восторг, от прикосновенья к тому давнему имени пламенней разгорались ищущие истину мысли, ясней и чище становилось в омытом восторгом уме, освобождая его от грязных житейских забот хоть на миг. Он вспоминал благодарно и весело, что в трудной жизни его был такой человек, которого он уважал и даже боялся от чистого сердца, что тот человек скажет о нем, продолжал уважать и бояться и будет уважать и бояться, должно быть, всегда, даже не соглашаясь, даже споря яростно с ним.
И вот, черт возьми, обречен спозаранку стеречь у дома обиралы-процентщика железные ставни, чтобы выпросить у сквалыги хоть гульденов двести за свою последнюю вещь, до которой не имел права касаться и которую до сей поры не посмел заложить. Он метнул на ту сторону бешеный взгляд. Ставни уже растворялись рыжеватым мальчишкой в противных немецких коротких штанах.
А, наконец! Переходя из успокоительной, не успокоившей тени на свет, прищуривая глаза от лучей слепящего солнца, он пересек наискось неширокую уличку и толкнул тяжелую, толстую, тоже железную дверь.
Она взвизгнула в нарочно не смазанных петлях. Стальной колокольчик захлебнулся бесчувственным треском над его головой.
От дрянного дрезжания стало позорно и зло на душе. Федор Михайлович негодующе огляделся.
За высоким прилавком неподвижно белело нездоровее, мучнистого цвета лицо.
Он шагнул как с обрыва и дрожащей мелко и видно рукой положил перед этим неподвижным лицом свои обручальные кольца.
Лицо приняло их хищными, привычными, цепкими пальцами, скользнуло по вечным символам нерушимого брака темным влажным глазком ловко взброшенной лупы и опустило на чашку бесстрастных весов. Равнодушный дискант сказал:
– Сто гульденов, герр.
Он изумленно сбивался: талеров шестьдесят шесть или семь, рублями, кажется, семьдесят пять. Да это грабеж! Открытый, подлый, бесстыдный грабеж! Он беспомощно понимал, что сюда, в этот вертеп ненасытного змия, с глухими железными, стальными клепаными полосами укрепленными ставнями, с такими же глухими дверями и сплошным высоким прилавком, похожим скорей на редут, из тех, какие он десятки чертил в Инженерном училище, приходит только наипоследняя, самая злая нужда и по этой причине от ненасытного змия наживы бессмысленно было бы ждать сострадания, чуткости, совести и чего там ещё? Но он внезапно подумал, как до последней минуты думал всегда, что и самое черствое, даже стальное или там алмазное сердце не могло же вот так, без следа хотя бы малейшего слабого стона выдержать ежечасное зрелище стольких страданий, стольких последних утрат, что должна же зарониться в него хоть ничтожная капля, хотя бледная тень человеческой жалости. Ведь человеку доступно понять человека. Ведь он свое обручальное счастье принес, не золотые крючки от штанов.
– Но, мсье, это стоит много дороже.
Оно шевельнулось, приподняв длинный нос, и повторило сквозь зубы:
– Сто гульденов, герр.