И не то что бы Григорович, простодушный и добрый, вовсе критики не любил и не терпел ни от кого никаких замечаний, как обыкновенно бывает с прегордой посредственностью, вовсе нет, и к критике, не имея дурацкой амбиции, относился спокойно, а в советах и замечаниях моментально улавливал своим тонким поэтическим нервом именно то, что на деле подходило ему.
Помнится, прослушав в своем роде замечательный очерк о петербургских шарманщиках, над которым Григорович, к его удивлению, что-то уж слишком, против обыкновения, долго корпел, что-то, пожалуй, даже побольше недели, он сдержанно похвалил, рассчитывая хотя бы сдержанностью-то своей его самолюбие, что ли, задеть и тем засадить за медлительный, сознательный труд: мол, хорошо-то оно хорошо, кто говорит, да ведь могло бы быть и много получше, чуть не в каждой строке ещё бездна труда, и несколько даже раздраженно сказал:
– Там у тебя есть одно место: когда шарманка перестала играть, чиновник из окна бросает пятак и пятак и падает к ногам артиста, но ведь это не то и не то, как тебе не слыхать, абсолютно не то! Выходит слишком уж прозаически, сухо: пятак упал к ногам. Ну что это? Срам! А ты бы сказал: пятак упал, звеня и подпрыгивая, как оно и было на деле. А? Слышишь, как бы оно изменилось?
Он имел правилом никогда не обижать человека, каким бы тот ни был, разве случайно, и в случайной обиде всегда сознавая свою вину перед ним, но тот раз этим ворчливым, даже несколько презрительным тоном он нарочно именно задеть, обидеть хотел, уколоть, чтобы хоть этой занозой, воткнутой в его самолюбие, заставить молодого пока литератора остановиться на минуту другую, попристальней поглядеть на себя, на свое ремесло, ведь, того и гляди, станет поздно браться за ум, прогуляет, прошляпит талант, тогда как талант надо лелеять, лелеять в себе самому, талант как зеницу ока надо беречь.
Как бы не так!
Григорович тотчас истину ухватил, подпрыгнул от восхищения, прошелся в мазурке, вскидывая длинные ноги, рассыпался в благодарностях, без сомнения искренних, из самой души, мимоходом выразил что-то о существенной разнице “между сухим выражением и живым, литературно-художественным приемом”, черкнул на девственной рукописи единственную поправку, только одну, о подобных других в ум не взошло, расхохотался, довольный, и тотчас исчез.
Ну что прикажете делать с таким? Истинно шалопай, хоть и великого князя словцо.
Жить с таким шалопаем, если честно признаться спустя столько лет, было весело и легко, и они жили дружно, нисколько не мешая друг другу, однако ж приходилось сугубо молчать о своем, о самом серьезном, да он и во все времена, с самого первого детства, был сосредоточен и скрытен, да и со всеми вечно молчал и молчал.
Впрочем, в те поры другие к нему не ходили, сам он, правда ходил, но не часто, к немногим не очень близким знакомым, к двум-трем, вероятней всего.
Страдал он, одиночество угнетало его?
Понятное дело, страдал, к чему и скрывать, ведь любому и каждому больное пренебрежение, равнодушие ближних, всякий-то каждый-то весьма живой человек. Однако вот что ещё определенно копошилось притом: они же, ближние, и правы, то есть, конечно, правы по-своему, что он для них? Чем интересен? Какая польза им есть от него? Какое у него-то именно законное право на внимание ближних? Единственно то, что и он человек? Надобно верить истинно, живо во всю идею Христа, чтобы без равнодушия, без пренебрежения принять всякого-то и каждого-то человека как брата, мимо интереса, мимо той пользы, какая может быть от него. То-то и есть, что для столь необъятного чувства надобно верить истинно, живо во всю идею Христа. А для сердца нынешнего, уверовавшего в рубль как в Христа, от всякого и каждого одна голая польза нужна, без пользы не то что бы дрянь человек, а нет ничего. И то рассудить: ведь маловато числиться в человеках, если и повыше только пользы на дело взглянуть. Тут главное, какой есть в тебе человек. Он-то чувствовал, даже вовсе доподлинно знал, что человек в нем большой и хороший, да человек большой и хороший пока что наружу не выступил, слова своего не сказал, стало быть, хоть по-божески, хоть по-человечески и обиды на ближних быть у него не могло.