Принц рассказывал вам о вьетнамских горцах, которые напомнили вам американских индейцев. Я была среди горцев. Мне же они напомнили жителей наших болгарских Родопов. Одежда, ткани, лирические песни имеют какой-то общий, хоть и очень далекий корень. Ответьте же, почему вы возвеличиваете и прославляете сеятелей смерти, пикирующих на их бедняцкие кровли? Эти тихие труженики, похожие на американских индейцев и на болгарских родопцев, напали на вас? Выгнали вас из дома? Сожгли его? С умилением описываете вы солдатские прачечные и мойки для военных машин. „Это настоящий фестиваль чистоты!“ — восторгаетесь вы.
Здравомыслящий человек не может читать эти наивные строки без горькой усмешки. Нет на земле таких моек, умывален, бань и прачечных, которые смыли бы грязь с лица американских солдат и кровь с их рук!
Вы сами, восхваляя нелепую войну, утонули в грязи. Она засосала вас, как болото во вьетнамских джунглях.
Чудовищны и ужасны машины, которые распахивают землю ночью и днем, но сеют огонь и смерть, а пожинают ненависть.
Ваши три письма из Южного Вьетнама потрясли меня. Спрашиваю вас, хоть когда-нибудь вьетнамцы прилетали бомбить американские села и города? И надо ли им прилетать, чтобы вы поняли, что существует на свете человеческое право самозащиты? Что ищут ваши соотечественники во вьетнамском небе и на вьетнамской земле?
Какой-нибудь вояка-генерал может ничего не видеть вокруг себя. В его устах ваши слова звучали бы, может быть, не так нелепо. Но вы писатель. Вы должны иметь глаза, видеть, будить совесть и тревожить сердца. Если не так, то кто обезвредит бомбу замедленного действия, круглую и совпадающую размерами с земным шаром? Какой-нибудь генерал?
Сами признаетесь, что завалены письмами, в которых называют вас убийцей. Кто же просит вас продолжать? Неужели вы не понимаете, что борьба, которую ведут вьетнамцы, всенародна. Что речь идет о жизни и смерти нации, о праве на семейный очаг и на глоток свободного воздуха. На эти кровные права человека посягают ваши мальчики, а вы возносите им хвалу.
Почему бы вам не побывать на севере этой страны?
Не надо испытывать никаких лишений. Достаточно будет вам встретиться с матерью из разрушенного села Кам-ло. Она в одну ночь потеряла троих детей. Женщина превращена в один огромный, бездонный взгляд, словно сразу троих своих детей она рожает в режущих и раздирающих муках. Или обойдите койки больных в эвакуированных больницах. Мученики на них призывают смерть, чтобы остыла обожженная кожа и погасли раны. Тогда полегчало бы навсегда.
Вы, конечно, спите спокойно. Вашу кожу не обжигает белый фосфор, бросаемый вашими храбрецами на беззащитных женщин и стариков.
Но что вам снится, господин Стейнбек?
26. I — 1967 г.».
Перечитываю собственное письмо. Никогда я не была такой свирепой. Наверно, потому, что очень тебя любила, старый Джон. Наверно, потому, что от тебя этого не ждала.
Написано по первому взрыву недоумения и возмущения. Письмо висит, пожелтевшее от солнца, читаемое ленивым ветерком. Кому и куда понесет он мои слова?
Вместо того чтобы пускать по ветру такие послания, мы оба могли бы пойти в «Храм литературы» и там спокойно наговориться. Не может быть, чтобы мы не нашли общего языка.
Но в «Храме литературы» теперь небезопасно. «Джонсоны» летают над ним. «Джонсоны» и ваши мальчики.
Наверное, он будет разрушен. Не охватило бы разрушение и нас самих и, в частности, наши души.
Несправедливость судьбы поражает меня больше, чем несправедливость людей.
Секретарь болгарского посольства встречает меня с доверительным выражением лица:
— Заболевание посла, как видно, серьезное. Пока неизвестно, но по некоторым признакам…
Сдержанный скромный человек, пожилой, проводит в Ханое самые тяжелые годы войны. Меняют послов в Риме, Париже, Лондоне, этот остается бессменным.
Одинок. Семьи дипломатов не могут оставаться во Вьетнаме. И еще одно: при любви и интересе к вьетнамскому народу заперт в Ханое — дипломатам не разрешено покидать города. О каждом моем путешествии он расспрашивает меня не со служебным усердием, а с ненасытной жаждой, словно в нем просыпается его революционная молодость.
Ему некуда девать свои чувства: тайно пишет стихи. Чувствует, что любительские. Неподвластные ему формулировки: «Выдающийся подвиг», «Империалистические хищники», «До полной победы» — не выражают всей полноты его души, и он мучается еще больше.
От отбоя до новой тревоги сидит у себя в рабочем кабинете и пишет официальные доклады.
— Мои произведения никто не читает, — говорит он шутя, показывая на папки с дипломатическими документами.
Действительно, нужна воля, чтобы беспрестанно писать длинные доклады и убирать их в сейф с секретными замками.
Переживший все воздушные нападения на Ханой, он рассказывает мне только об одном, и то несостоявшемся.