Я улыбался – чего мне было бояться? Я попросил джентльменов пожаловать в комнаты. Закричал это я сам, сказал я, закричал во сне. А старика, сообщил я, нет дома, он на время уехал из города. Я провел посетителей по всему дому. Я просил их обыскать все – обыскать хорошенько. Я провел их, наконец, в его комнату. Я показал им все его драгоценности, они были целы и лежали в своем обычном порядке. Охваченный энтузиазмом своей уверенности, я принес стулья в эту комнату и пожелал, чтобы именно здесь они отдохнули от своих поисков, между тем как я сам, в дикой смелости полного торжества, поставил свой собственный стул как раз на том самом месте, под которым покоилось тело жертвы.
Полицейские чиновники были удовлетворены. Мои манеры убедили их. Я чувствовал себя необыкновенно хорошо. Они сидели и, между тем как я весело отвечал, болтали о том о сем. Но прошло немного времени, я почувствовал, что бледнею, и искренно пожелал, чтобы они поскорее ушли. У меня заболела голова, и мне показалось, что в ушах моих раздался звон; но они все еще продолжали сидеть, все продолжали болтать. Звон стал делаться явственнее – он продолжался и делался все более явственным: я начал говорить с усиленной развязностью, чтобы отделаться от этого чувства, но звон продолжался с неуклонным упорством – он возрастал, и наконец я понял, что шум был не в моих ушах.
Не было сомнения, что я очень побледнел; но я говорил все более бегло, я все более повышал голос. Звук возрастал – что мне было делать? Это был тихий, глухой быстрый звук, очень похожий на тиканье карманных часов, завернутых в вату. Я задыхался, но полицейские чиновники не слыхали его. Я продолжал говорить все быстрее – все более порывисто; но шум упорно возрастал. Я вскочил и стал разглагольствовать о разных пустяках, громко и с резкими жестикуляциями; но шум упорно возрастал. Почему они не хотели уходить? Тяжелыми, большими шагами я стал расхаживать взад и вперед по комнате, как бы возбужденный до бешенства наблюдениями этих людей, но шум упорно возрастал. О боже! Что мне было делать? Я кипятился – я приходил в неистовство – я клялся! Я дергал стул, на котором сидел, и царапал им по доскам, но шум поднимался надо всем и беспрерывно возрастал. Он становился все громче – громче – громче! А они все сидели и болтали, и улыбались. Неужели они не слыхали? Боже всемогущий! Нет, нет! Они слышали! Они подозревали! Они знали! Они насмехались над моим ужасом! Я подумал это тогда, я так думаю и теперь. Но что бы ни случилось, все лучше, чем эта агония! Я все мог вынести, только не эту насмешку! Я не мог больше видеть эти лицемерные улыбки, чувствовал, что я должен закричать или умереть! – и вот – опять! – слышите! – громче! Громче! Громче! Громче!
«Негодяи! – закричал я. – Не притворяйтесь больше! Я сознаюсь в убийстве! – сорвите эти доски! – вот здесь, здесь! – вы слышите, это бьется его проклятое сердце!»
Падение дома Эшер
Son coeur est un luth suspendu,
Sitdt gu’on le touehe il resonne.
Весь тот день, серый, темный, тихий осенний день – под низко нависшими свинцовыми тучами, – я ехал верхом по необычайно пустынной местности и, наконец, когда вечерние тени легли на землю, очутился перед унылой усадьбой Эшера. Не знаю почему, но при первом взгляде на нее невыносимая тоска проникла мне в душу. Я говорю: невыносимая, потому что она не смягчалась тем грустным, но сладостным чувством поэзии, которое вызывают в душе человеческой даже самые безнадежные картины природы. Я смотрел на запустелую усадьбу – на одинокий дом, на мрачные стены, на зияющие впадины выбитых окон, на чахлую осоку, на седые стволы дряхлых деревьев – с чувством гнетущим, которое могу сравнить только с пробуждением курильщика опиума, с горьким возвращением к обыденной жизни, когда завеса спадает с глаз и презренная действительность обнажается во всем своем безобразии.
То была леденящая, ноющая, сосущая боль сердца, безотрадная пустота в мыслях, полное бессилие воображения настроить душу на более возвышенный лад. Что же именно, подумал я, что именно так удручает меня в «доме Эшера»? Я не мог разрешить этой тайны; не мог разобраться в тумане смутных впечатлений. Пришлось удовольствоваться ничего не объясняющим заключением, что известные сочетания весьма естественных предметов могут влиять на нас таким образом, но исследовать это влияние – задача непосильная для нашего ума. Возможно, думал я, что простая перестановка, иное расположение мелочей, подробностей картины изменит или уничтожит это впечатление гнетущее. Под влиянием этой мысли я подъехал к самому краю обрыва над черным мрачным прудом, неподвижная гладь которого раскинулась под самой усадьбой, и содрогнулся еще сильнее, увидав в повторенном и обратном изображении чахлую осоку, седые стволы деревьев, пустые впадины окон.