В сформулированном Леви-Брюлем законе партиципации (сопричастия) — для первобытного человека предмет может быть самим собой и одновременно чем-то иным — легко отследить влияние мифологической школы. Только там, где лингвисты оперировали ассоциациями и метафорами, выявляя связь между богом и Солнцем, ведьмой и грозой, этнограф указывает на веру человека в то, что он одновременно является животным (тотемизм)[50].
На коварный вопрос социологическая школа ответить не сумела. Достаточно сравнить, например, описанные Леви-Брюлем ощущения первобытного аскета с верой христианского подвижника — они абсолютно схожи: и тот и другой умерщвляют плоть, чтобы сделаться «менее досягаемыми для влияния враждебных невидимых сил и более приятными для тех, благосклонности которых они ищут»[51]. Почему же тогда второй из них вступил на славный путь цивилизации, а первый — нет?
Достижениями антропологической школы воспользовалась так называемая ритуально-мифологическая школа, уделившая самое пристальное внимание сказке. Приоритет мифа над сказкой был определен еще «мифологистами» и сомнению не подлежал (небольшие колебания Веселовского не в счет). Но теперь впереди мифа водрузили первобытный ритуал. Углубление в мир дикарей продолжилось. Не только их мысли и вкусы, но и обряды и ритуалы были уверенно приписаны предкам цивилизованных народов.
Первым гипотезу о ритуальной основе (карнавал) некоторых сюжетов европейской сказки высказал П. Сентив в 1923 г., однако классическим трудом в этой области считается книга В.Я. Проппа «Исторические корни волшебной сказки» (1946). «Пропп возвел волшебную сказку к обрядам инициации, — пишет Е.М. Мелетинский, — но не отдельные сюжеты к отдельным ритуалам, а жанр в целом — к объяснительному для этого обряда мифу, а „бытование“ — к инсценировке мифов ради обучения новичков в контексте самого обряда»[52].
«Отдельным ритуалам» соответствовали два сказочных мотива: 1) проглатывание героя змеем и его извержение; 2) пребывание группы детей во власти лесной старухи с последующим уходом или бегством. Герой и дети — это посвящаемые, змей — специальное сооружение для инициации, а старуха — руководительница обряда. Глотающих змеев в сказках мало, зато лесных старух — много, как благожелательных, так и враждебных. Змей (или подменяющий его монстр вроде Кощея), с которым герой сражается, а также злые старухи и людоеды возникли позднее. Дело в том, что с переходом от общества охотников, где бытовала инициация, к обществу земледельцев, жестокие для детей и матерей обряды стали ощущаться как ненужные и проклятые, их острие обратилось против их исполнителей — патроны инициации сделались врагами, их начали убивать[53]. Миф придал обряду обратную трактовку, а потом и вовсе оторвался от него, став достоянием для всех слушателей, подчинившись вымыслу и приобретя развлекательную и дидактическую роль. Он превратился в сказку.
Враждебные змеи, добрые и злые старухи, людоеды, глотающие чудовища. Капля в море сказок. Но лиха беда начало! Сказки о тридесятом царстве (иной мир) отражают представления о смерти, а те в свою очередь объясняются идеей временной смерти посвящаемого и, значит, тоже восходят к инициации. Следствием пребывания в брюхе чудища (в гостях у чудища) является приобретение (или отказ в таковом для неудачника) магических сил, власти над стихиями, а также духов или животных в роли помощников. Значит, можно учесть все сказки с подобными приобретениями и неудачами.
Пропп не считает «фантастичность» признаком волшебной сказки. Волшебная для него — сказка, обладающая специфической повторяемостью. Если помните, Афанасьев восхвалял «повторение» — оно, мол, не дает простор фантазии. Пропп же называет его закономерной особенностью сказки. Например, испытание, награждение и наказание — элементы, встречающиеся во многих сказках. Они-то и важны! Не имеет значения, кто испытывает девушку — Баба Яга, Морозко или медведь. Испытание есть? Есть. Награда есть? Есть. Есть они и в обряде. Готово! Эти сказки с ним соотносятся независимо от образов самих испытателей. Тщетно Н.В. Новиков напоминал, что змей, черт и подобные им значительно реже, чем Баба Яга, подвизаются в качестве союзников героя, намекая на принципиально иную роль этих чудовищ[54]. Для Проппа разница между ними вторична.
Функций действующих лиц Пропп насчитал немногим более тридцати. При таком количестве связь с инициацией гораздо прочнее. Скажем, уход героя из дома может трактоваться как выделение индивида из коллектива для участия в обряде, проводящемся в тайном месте, а возвращение — как прибытие оттуда. «В пропповских функциях, обозначенных глаголами „дает“, „уносит“ и т. п., и в их последовательности нет ничего характерного именно для сказки, — отмечает В.А. Воронцов, — поэтому их изучение не проливает света на природу чудес, на природу волшебства»[55]. Но природа чудес Проппа не беспокоила — главное, чтобы эти функции укладывались в его теорию.