Перед тем как уехать из Лондона, мы с Беном решили отрепетировать программу, но через пять минут бросили: ведь дел и помимо этого было много, а мы понимали друг друга интуитивно; положившись на удачу и нашу музыкальную совместимость, мы отправились в Германию. Взяли с собой почти весь стандартный скрипичный репертуар — концерты, сонаты, небольшие пьесы — и отыграли его без репетиций за одну неделю, давая по два-три концерта в день на самых мрачных развалинах Третьего рейха. В Бельзене мы дали два концерта. Никогда не забуду тот день. Людей освободили из лагеря всего несколько недель назад, тюремные бараки сожгли, а бывших заключенных перевели в казармы СС, где помимо прочего располагался еще и театр. Женщины и мужчины были на одно лицо, все облачены в армейские одеяла, перекроенные ловкими узниками-портными в юбки и костюмы. За несколько недель свободы они уже немного отъелись и прибавили в весе, но нам, непривычным, казались ужасно изможденными, а многие все еще находились в больнице. Среди них был маленький цыган, чье очарование и тонкость чувств так меня поразили, что, не будь моя семейная жизнь столь шаткой, я бы его тут же усыновил. За последующие пятьдесят лет ко мне за кулисы несколько раз приходили слушатели того бельзенского концерта и рассказывали о себе: кто-то уехал в Израиль, кто-то в Австралию, но вот цыгана я больше не видел.
Лондон был моим портом приписки, Диана — путеводной звездой. Она манила к себе, рядом с ней исчезала грусть. Рядом с ней я не думал об отъезде, о проблемах, которые надо решать, я втайне надеялся, что покончу со старой жизнью и поведу ее в новую, где больше не будет всех этих тягот.
Я никогда не видел, как Диана танцует (только в фильме на шестнадцатимиллиметровой пленке, которая находится у меня), но в то лето я увидел, как она выступает в пьесе “Якобовский и полковник” Франца Верфеля. Она была самой живой, самой открытой на сцене по сравнению со всеми остальными. Она ходила на мои выступления и вместе со мной на другие концерты, в частности на замечательный сольный концерт Пабло Казальса. Я распоряжался каждой ее свободной минутой и бесконечными часами наедине не переставал удивляться, насколько мы с ней похожи. Быть может, в мелочах мы и не совпадали, наши пути отличались во второстепенном, но в главном мы с ней всегда были согласны: стоило нам о чем-то заговорить, и тут же мы находили общий язык. Диана была полновластной хозяйкой в тех сферах, куда у меня тоже был доступ, но я им не пользовался: в области литературы, поэзии, устной речи. Она дала мне язык, чтобы выразить себя, сумела заглянуть в мой внутренний мир и разобраться в потемках моей души гораздо лучше меня самого. Я же видел в ее жизни до встречи со мной зеркальное отражение моей детской мечты: мы оба страстно желали достигнуть высочайшей выразительности в красоте и искусстве и грустили оттого, что артист может выразить только то, что у него внутри, и должен искать, и обманываться, и вновь искать. Я любил ее за то, как глубоко она умеет сопереживать и чувствовать боль ближнего, за ее острый ум, отвагу, за ее жизнерадостность, которая помогала преодолевать все жизненные невзгоды.
Каждая встреча была бесценна, будь то обед вдвоем или обсуждение бессмысленного сценария для “Волшебного смычка”, прогулка по послевоенному Лондону или встреча где-нибудь в гостях. Джейкоб Эпштейн просил меня ему позировать. После пары сеансов я привел Диану, чтобы она скрасила мои долгие часы в мастерской. В ее присутствии, в беседе с ней мое лицо становилось одухотворенным, и прежде, чем я уехал в Прагу и Москву, работа значительно продвинулась. По возвращении, когда до завершения оставалось всего два сеанса, я узнал, что ночью кошка прокралась в студию и перевернула бюст Эпштейна, обратив черты моего лица в смятый блин… Второй бюст был сделан намного быстрее, он стоит у меня дома в Лондоне. Я знал художников — и, по крайней мере, одного скульптора, сэра Чарльза Уилера, — у которых в мастерских царил образцовый порядок, никто не расхаживал там в тапочках или с неприбранными волосами, как если бы каждый день был воскресным. Эпштейн не из таких: в его мастерской постоянно сохло очередное законченное творение или стояло под мокрым покрывалом очередное незаконченное, а пол был усеян упавшими кусками и катышками глины. Он походил на свои скульптуры; казалось, и его Господь сотворил так же — несколько уверенных штрихов, никаких деталей. Все в нем было значительно: и его присутствие, и его взгляд, и его эмоции, не говоря уже о неиссякаемом потоке слов, который изливался на позирующего, повергая его в безропотное молчание.
Мои бесценные встречи с Дианой укладывались в короткие промежутки времени, когда я приезжал в Лондон, а мои разъезды по мере освобождения Европы становились все более долгими. Я справился в посольстве Советского Союза в Лондоне насчет поездки в Москву и, не зная, что мне ответят, в октябре 1945-го отбыл в Прагу, чтобы исполнением Концерта Дворжака внести свой вклад в празднование независимости Чехии.