«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы»[2].
Но в этом мире нет места для любви.
Кэмерон отвел взгляд.
Появилось солнце и туман рассеялся. Видения медленно исчезли. Перед ним только мертвая земля, прах, руины.
Ладно. Здесь нет города, но в другом мире мы его найдем.
Вперед. Вперед!
9
И вот, после череды коротких незначительных остановок, Кэмерон оказался в городе, который несомненно был Сан-Франциско. Не каким-то другим городом на месте Сан-Франциско, а настоящим Сан-Франциско, узнаваемым Сан-Франциско. Кэмерон обнаружил, что стоит на самой вершине Русского холма в разгар ослепительного безоблачного дня. Слева, внизу, находилась Рыбачья пристань, впереди возвышалась башня Койт. А вот и Ферри-билдинг, и Оклендский мост. Знакомые ориентиры — но как же странно выглядит все остальное! Где поражающий взор небоскреб «Трансамериканская пирамида»? Где громад ный мрачный перст Американского банка? В общем-то, понял Кэмерон, странность заключалась не столько в замене, сколько в отсутствии. Не видно ни большого района вдоль автострады Эмбаркадеро, ни отеля в Чайнатауне, ни жалких щупалец надземных трасс. Кажется, нет ничего построенного за последние двадцать лет. Это был старый приземистый Сан-Франциско из его детства, сверкающий миниатюрный городок, не ставший подобием Манхетгена, не разросшийся до горизонта. Судя по всему, он вернулся в город, каким тот был в сонных 1950-х, в тихие годы Эйзенхауэра.
Он спустился с холма и разыскал газетный киоск — ярко-желтую металлическую коробку на углу Гайд-стрит и Норт-пойнт. «Сан-Франциско кроникл», десять центов. Десять центов? Разве такие цены были в пятьдесят четвертом? Кэмерон опустил в автомат десятицентовую монетку с Рузвельтом.
Оказалось, что газета вышла во вторник, 19 августа 1975 года. В том мире, который Кэмерон считал подлинным — теперь уже с некоторой иронией, — и от которого он целый день удалялся, совершая скачок за скачком, сегодня тоже был вторник, 19 августа 1975 года. Так что он вовсе не попал в прошлое. Он попал в Сан-Франциско, где время, кажется, застыло на месте. Но почему?
Он начал в замешательстве просматривать первую страницу.
Заголовок размером в три колонки гласил: «Фюрер прибыл в Вашингтон». Слева под ним трое мужчин на фотографии обменивались ослепительными улыбками. Подпись поясняла, что это президент Кеннеди, фюрер Геринг и посол Японии Тогараши во время встречи в розарии Белого дома.
Кэмерон закрыл глаза. Исходя только из заголовка и подписи, он попытался состряпать правдоподобное предположение.
И решил, что попал в мир, где во Второй мировой войне победили страны Оси. Соединенные Штаты — колония Германии. И высотных зданий в Сан-Франциско нет потому, что американская экономика, подорванная поражением, не смогла даже за тридцать лет мира окрепнуть настолько, чтобы позволить себе их строительство. Или, может, под давлением финансовых министров Третьего рейха (Хьялмар Шахт? Имя всплыло из глубин памяти) американский капитал теперь идет в Европу. Но как такое могло случиться? Кэмерон отлично помнил военные годы, помнил всплеск патриотизма, широкую мобилизацию, помнил, как все силы страна отдавала борьбе. Помнил «Клепальщицу Рози» с военного плаката и надпись на сигаретных пачках, поменявших зеленый цвет на белый: «Зеленая „Лаки страйк“ ушла на войну». «Не забудем Перл-Харбор, как не забыли форт Аламо». Он не представлял, каким образом Германия могла поставить Америку на колени. Разве что…
«Бомба, — подумал он. — Нацисты создали бомбу в сороковом, Вернер фон Браун изобрел трансатлантическую ракету, и Нью-Йорк с Вашингтоном были уничтожены атомным оружием за одну ночь. Вот и все. Всего нашего патриотизма не хватило, мы отступили и капитулировали в течение недели. И поэтому…»