Эти слова вновь внушили доверие колеблющимся; они забыли о том, что видели их глаза, цепляясь только за свою надежду, которая казалась совершенно неразумной еще и потому, что великий визирь решил лично заняться этим важным делом. Ему уже передали то, что говорили приверженцы Саббатая: он узнал, что тот прибыл в Константинополь, чтобы провозгласить себя царем, и что сам султан должен вскоре пасть ниц у его ног; ему сообщили также, что евреи уже больше не работают, что у менял теперь каждый день — шаббат и что торговля империи терпит от этого значительные убытки. Никто не сомневался, что в отсутствие своего повелителя, находящегося сейчас в Адрианополе 44, великий визирь применит самое суровое наказание и что голову так называемого мессии живо отделят от туловища и выставят на самом высоком столбе, чтобы никто никогда больше не осмелился бросить вызов оттоманской династии и чтобы жизнь вновь потекла по привычному руслу.
Но в Константинополе произошло то же самое, что и в Смирне, и чему я был тогда свидетелем. Представ перед самым могущественным после султана вельможей империи, Саббатай получил вовсе не пощечины, угрозы или обещания жестокой кары. Великий визирь принял его очень любезно, приказал стражам развязать его путы, пригласил сесть и терпеливо беседовал с ним о разных вещах; находились даже такие, которые клялись, что видели, как они оба смеялись и каждый величал собеседника «достопочтенным другом». Кому достанет ума понять все это?
Когда подошло время вынесения приговора, оказалось, что это не смерть и не кнут — наказание было настолько легкое, что походило скорее на почести. Саббатая заключили в крепость, в которой ему позволено было с утра до вечера принимать верящих в него сторонников, молиться и петь вместе с ними, посылать им проповеди и поучения, и так, чтобы стражники никоим образом не вмешивались. Еще более невероятно, сказал нам брат Эжидио, то, что несколько раз этот ложный мессия просил солдат отвести его на морской берег для совершения ритуальных омовений и они повиновались ему, будто находились у него в услужении: вели его туда, куда он желал, и ждали, пока он закончит, чтобы увести обратно. Великий визирь будто бы даже предоставил ему содержание из пятидесяти аспров, которые и привозили в тюрьму ежедневно, чтобы он ни в чем не нуждался.
Что можно еще сказать? Разве это не великое чудо, не поддающееся обычному пониманию? И разве разумный человек не должен был бы подвергнуть сомнению подобную басню? Я и сам, конечно, мог бы посмеяться над легковерием и доверчивостью некоторых людей, если бы в декабре в Смирне не стал свидетелем похожих сцеп. Правда, на этот раз речь идет не о провинциальном судье, а о великом визире, и этот случай еще более невероятен. Но, не сомневаюсь, это то же самое чудо.
Сегодня вечером, сидя в мирной тиши своей спальни, я писал при свечах и вспоминал о Маимуне, спрашивая себя, как бы он поступил, услышав этот рассказ. Может, он наконец признал бы правоту своего отца и так же, как он, присоединился бы к тем, кто называет себя «верующими», а всех остальных евреев — «неверными»? Нет, не думаю. Он всегда считал себя разумным человеком, и чудо не заменит ему правдивого доказательства. Если бы сегодня вечером он был среди нас, он, полагаю, поджал бы губы и отвел взгляд в сторону, как делал всякий раз, когда разговор становился ему неприятен.
Всем своим существом я желаю, чтобы прав был он, а я ошибался. Пусть бы все эти чудеса оказались ложью! Все эти знаки — обманом! А этот год — таким же, как все прочие: не концом минувших времен и не началом новых, неведомых! Если бы Небеса перестали смущать здравомыслящих людей! Если бы Он сделал так, чтобы разум восторжествовал над суеверием!
Я спрашиваю себя иногда, что думает Создатель обо всех этих людских толках? Мне так хотелось бы знать, на чью сторону склонится его сочувственный взор. На сторону тех, кто предрекает миру скорый конец, или же тех, кто предсказывает ему еще долгий путь? На сторону тех, кто опирается на разум, или же тех, кто презирает и отвергает его?
Прежде чем закрыть дневник, отмечу, что в этот день я отдал брату Эжидио оба написанных мной письма. Он вскоре снова отправляется на Восток, и он обещал мне передать их по назначению: если не собственноручно, то по крайней мере через какого-нибудь другого монаха.
11 апреля.
Грегорио, мой хозяин, мой благодетель, не задумал ли он женить меня на своей дочери?