Потом, в период медленного возмужания, я брался за другие профессии — работал в экспедиции одного еженедельника, в институте социального страхования, где сортировал и классифицировал досье, не имевшие никакого значения ни для меня, ни для самих застрахованных; потом поступил на временную, вернее, кратковременную службу в городскую библиотеку, потом служил ночным корректором в редакции, два лета проработал маляром, год был продавцом в магазине лаков и красок, занимался переводами, писал стихи, печатал, когда подворачивался случай, очерки и репортажи, начал большой роман и усиленно трудился над трехтомной историей современного искусства, первую часть которой даже закончил — разумеется, без всяких видов на публикацию. В общем, мне было двадцать три года; в голове кишели всякого рода проекты, и дни были заполнены до отказа — когда работой, а когда выпивками и пьяными дискуссиями, и проблема профессии нисколько меня не волновала, потому что я знал: профессия у меня есть, и не одна, а несколько, и даже не несколько, а много, и все они казались мне если не одинаково увлекательными, то, во всяком случае, одинаково несложными.
В детстве и даже юности все мои увлечения, включая и увлечения различными профессиями, определялись двумя полярными факторами: улицей и отцовским кабинетом. Но хоть я и перенял некоторые воззрения и привычки отца — о чем никогда не жалел, — улица властно воздействовала на меня — о чем я никогда не сожалел тоже.
Мы жили тогда неподалеку от Докторского сада, квартал считался респектабельным, и в нашем классе училось довольно много «богатых сынков», как мы их беззлобно именовали, но между мною и отпрысками буржуазных семейств почему-то хорошие отношения не завязывались. Я был сыном писателя и профессора — писательское ремесло было тогда не в почете, но профессорское звание — совсем иное дело, и сначала кое-кто из моих богатых соучеников принял меня в свой круг; помню, что я за короткий срок сблизился с первым учеником нашего класса, пухлым, розовощеким мальчуганом по фамилии Фридман. Причиной тому послужило то, что он тоже уже читал Майна Рида, но главное, он носил фамилию, связанную с самыми ранними моими воспоминаниями.
Мне было тогда лет около шести — дело произошло сразу же после взрыва в церкви «Света Неделя»,[1] мои тетушки просматривали в кухне газеты, а когда я подошел, спрятали их от меня, но я уже успел тайком глянуть на фотографии на первой странице. Тетушки продолжали разговаривать между собой, и хоть я ничего толком не знал о взрывах и виселицах, все же понял, что речь идет об очень страшных событиях. У всех на устах было имя некоего Фридмана, говорили о том, что он шел к виселице с дымящейся сигаретой во рту, и спорили, наглость это или героизм. В героизме я разбирался не больше, чем во взрывах, но тут впервые испытал какой-то неосознанный восторг перед человеком — человеком, который шел навстречу самому страшному твердым шагом и с сигаретой во рту.
Однако мой соученик ничего общего с тем Фридманом не имел, и отец его был не революционер; а лесоторговец, и жили они в конце улицы Шипка в богатом доме с башенками и флюгером, у толстяка-отличника была своя комната, свой письменный стол и даже свой собственный книжный шкаф. А всего досаднее было, что, когда я в первый и единственный раз пришел к нему в гости, на меня посыпались предупреждения: туда не входить, это не трогать и т. д. Потом появилась хозяйка дома, элегантно одетая — собиралась, должно быть, куда-то идти. Появилась, чтобы угостить нас пирожными и, возможно, взглянуть, кого привел в дом ее сын. Она любезно улыбнулась мне, погладила по голове, а потом сделала замечание — надо помыть коленки и попросить маму пришить пуговицы на кофте. На мне была старая вязаная кофта из грубой шерсти, и я чувствовал себя в ней довольно неловко среди окружающего блеска, тем более что пуговицы и впрямь давно отлетели. Я смущенно молчал, на душе было тяжело — и за себя, и больше всего за маму, которая умерла за два года до этого.
Да, этот Фридман, наш первый ученик, действительно не имел ничего общего с Фридманом — революционером, и наша дружба быстро остыла, как чуть позже остыла и дружба с другим моим соучеником, сыном бывшего министра. В сущности, наши отношения с этим, другим, сводились к тому, что мы после уроков шли вместе домой — нам было по дороге. Но потом кончилось и это, потому что он мне сообщил, что, по мнению его старшей сестры, мой отец не настоящий профессор, а чудак и пьянчуга, на что я немедленно отпарировал тем, что стукнул его ранцем по голове, он, естественно, ответил мне тем же, и мы медленно шли по улице, все более яростно колошматя друг друга тяжелыми ранцами, пока какой-то прохожий не разнял нас и не развел в стороны, причем навсегда.