Об отношениях, возникших между нами, рассказать трудно. Быть может, во мне всколыхнулась застарелая ненависть, которой доктор Грюнберг сумел противопоставить культуру, основанную на разуме. Я выросла среди людей, привыкших гордиться своим состоянием, родственными связями, удачным потомством — и ничем больше. Благодаря Карлу Грюнбергу передо мной открылись просветы: Моисей на Семьдесят второй улице не таков, каким был на Берггассе [29]. Психоанализ расколол меня как орех, скорлупа разошлась, стало видно ядро. За четыре года нашего общения доктор Грюнберг, в молчании внимавший моим излияниям, не просто помог мне преодолеть слепую враждебность. Я снова почувствовала, что во мне пульсирует живая, горячая кровь. Я никогда не считала американцев венцом природы. Как-то не верится, чтобы пастор, уплетающий пончики в своей типовой кухне, говорил от имени истинного Бога. Я никогда не мечтала о дочке, похожей на Хайди, или о сыне, напоминающем маленького лорда Фаунтлероя. Я никогда не стремилась быть копией моей матери, и мне до сих пор непонятно, почему ее характер нисколько не изменился под влиянием дочерей.
Была ли она когда-нибудь по-настоящему молода? Видела ли, как легендарный Лестер Янг играет на своем рычащем саксофоне, в паузах затягиваясь сигаретой с марихуаной, прикрепленной прямо к инструменту? Не думаю. Юность ее пришлась на начало тридцатых годов, когда воплощением элегантности считалась миссис Харрисон Уильямс, появлявшаяся в облаке белой пудры и струящихся одеяниях. Мамину жизненную позицию можно выразить в немногих словах: она была урожденная Лонгворт и вышла за Маколиффа. В 40-х годах прошлого века наш предок, начав с нуля, создал основу семейного благосостояния. Столетие спустя деньги стали уже не самоцелью, а почетным трофеем. Они были помещены в дело и приносили прибыль где-то далеко, на заводах и на биржах, в то время как великосветский Нью-Йорк, окружив себя ливрейными лакеями и картинами Фрагонара, замкнулся в своем воображаемом Трианоне. Я родилась в 1938 году, а Тина — тремя годами позже. Что мне запомнилось из моих детских лет? Чопорные няни с Семьдесят пятой улицы, хэмптонские пони и елка, стоявшая в большой гостиной. В общении царил европейский этикет с легким староамериканским оттенком. Дамы в платьях от Dior поворачивались вокруг своей оси, не сгибаясь, как танцующие дервиши. Я ловила в зеркалах их отражения, которые казались призрачными при свете свечей. Неужели это и есть женщина? Неужели со временем в этом зеркальном дворце будет мелькать и мое лицо? Ну уж нет, большое спасибо.
Можно ли сказать про меня, что я дочь своей матери? Если желание быть от нее подальше — это результат аллергии, которую она у меня вызывала, то да, я ее дочь. Если деньги, на которые я существовала, нажиты ее предками, значит, я ее дочь. Если на моих книгах стоит фамилия человека, за которого она вышла замуж, получается, я ее дочь. Я создала себя наперекор матери: в этом смысле она стала для меня точкой отсчета. Чтобы изваять мне другое лицо, надо было вырвать резец из моих слабых рук. Мои собственные попытки мало чего стоили, но меня вдохновила воля целого поколения, придала силу — мне самой ее бы не хватило. Ничто не обязывает нас испытывать благодарность к нашим родителям: их существование — не подарок, а неизбежность.
В 1961 году я перестала быть заложницей того представления, какое сложилось обо мне у матери. Если бы я не воспротивилась ей, то медленно угасла бы от недостатка воздуха. День, когда я с Тиной вернулась из Рима, — это день моего позора. Я была марионеткой в руках матери, думала, что спасаю Тину, а на самом деле вместо одной адской бездны открыла перед ней другую. В самолете она беззвучно плакала. Может быть, именно тогда, во время этого перелета, я родилась заново. Полгода спустя я оказалась на кушетке у доктора Грюнберга. Тина и я бежали разными путями от одного и того же. Это называется семьей — со всем тем, на что она толкает и что разрушает в нас, обрывая связи с окружающим миром.