— Да, музыка по вечерам. Отец слушал концерты по радио. Он почти полностью тушил свет и включал приемник — такую большую, занятную штуковину, с круглыми белыми ручками, красными лампочками, названиями станций. Я думала, что там, внутри, живут домовые. Оттуда слышался голос, он объявлял программу концерта, называл волшебные имена, имена тех, кто посылал нам эту музыку, я как сейчас их слышу: Юджин Ормонди, Пьер Монте… И еще композиторы: Сибелиус, Чайковский, Равель… «А сейчас послушайте Третью симфонию Брамса в исполнении оркестра под управлением Леопольда Стоковского». Я не знала, откуда берется этот голос, и думала, что папин радиоприемник — громкоговоритель, через который к нам обращаются мертвые. И начиналась музыка, звуки скрипок наплывали как волны, от музыки в темноте становилось тепло, словно от большого, красного, пушистого зверя… Большой зверь спит в лесной чаще, и хочется прижаться к его теплому, пушистому меху, свернуться калачиком и спрятаться. Вот что мне казалось, когда я слушала музыку и закрывала глаза…
Ее голос звучал мягко, отстраненно. Она ушла в свои грезы.
— Что ты видела, когда закрывала глаза?
— Ничего. Я не знала, почему живу именно в этом доме. В моем квартале дома были как огромные, многоэтажные замки, и я воображала себе, как там, внутри этих стен, живут люди: наверное, жизнь у них интересная, захватывающая, более счастливая, чем моя. Я думала, что у домов есть подвалы, что целые семьи ютятся под землей… Я не могла себе представить, что когда-нибудь уйду из этого мирка, из этой комнаты, от красного покрывала на кровати, от ящика с игрушками… Комнату для детей обставляют родители, а ты растешь там, и никакой другой обстановки словно и быть не может. Тебе кажется, что ты часть этой комнаты, что ты останешься здесь навсегда, хотя на самом деле это просто четыре стены, оклеенные обоями, а посредине — кровать. По сути — клетка. Но это твоя клетка, здесь ты засыпаешь, ныряешь с головой под одеяло, и тебе тепло, и ты думаешь, что сейчас появятся домовые, ты ждешь их.
— И они приходят?
— Нет. Ты идешь в школу, вас рассаживают по местам — тебя и других девочек. Они пока не понимают, зачем их здесь собрали, но стараются быть паиньками. Мамы приводят их по утрам, потом забирают, беседуют между собой, и девочки думают, будто их мамы — взрослые, хотя нет ничего хуже тридцатилетних женщин: они такие сумасбродки… Но тебе кажется, будто другие девочки — просто идеал, и мамы у них идеальные, и непонятно, почему же твоя мама такая. А спустя немного времени, когда ты разговоришься с ними, до тебя доходит, что девочки, которыми ты восхищалась, самые красивые, самые ухоженные, аккуратнее всех причесанные, и бант завязан как надо, — что этим девочкам так же скверно, как тебе, а то и хуже. Но они стискивают зубы и делают все, что им велено, — неизвестно, почему так происходит. Но это может длиться годами. Это может длиться всю жизнь. Думаю, что…
Зазвонил телефон. Тина встала и пошла в спальню. Я слышал, как она произнесла несколько слов и тут же повесила трубку.
— Звонила Кейт, — сказала она, вернувшись в гостиную. — Я знаю, что это она вызвала тебя в Нью-Йорк. Вчера ты пришел с ней.
— Это не имеет значения, — ответил я.
— Нет-нет, Джек, меня все считают сумасшедшей, но я прекрасно понимаю, как много делает для меня Кейт. Она живет за нас двоих, Джек, она стремится реализовать лучшее из того, что заложено во мне. Моя жизнь — это она, а я…
— А ты?
— А я не умела быть благодарной. И никогда не сумею.
Кейт Маколифф (вставка 1, 1990 год)
Здесь мне хотелось бы добавить к рассказу Жака несколько страниц. По-моему, он ни в чем не погрешил против истины. Это написано французом, сумевшим преодолеть специфически французский взгляд на вещи. Могу подтвердить как свидетель: он не преувеличивает, говоря о своей любви к Тине, об испуге и растерянности, охвативших его по прибытии в Нью-Йорк в декабре 1966 года. Я видела Жака в тот день. Мы с ним беседовали. С нашей первой встречи минуло шесть лет, и на этот раз я была глубоко растрогана его добротой и отзывчивостью. Я позвала его — и вот он здесь. Увидев его снова, я осознала, насколько изменилась сама, ведь он едва узнал меня. Наши жизни — линии на песке. Бури стирают их и чертят заново.