Читаем Странник (Любовь и доблесть) полностью

Ермолов так же, по-хозяйски, прошел на кухню, поморщил нос, озирая обычный беспорядок, выудил из безразмерных художнических шаровар склянку с коньяком, отыскал на столе стакан, привередливо оценил его чистоту на свет, снова поморшился, протер полотенцем, расплескал коньяк в него и в случившуюся здесь же пиалу, произнес нечто напоминающее и «твое здоровье», и «все там будем» и в три глотка опрокинул двухсотграммовый хрущевский в рот. Задумчиво пожевал губами, спросил запоздало:

– Не отвлекаю?

– Уже нет.

– Тебя уволили. – Ермолов снова пожевал губами, уверенно резюмировал:

– Это к лучшему. Ибо люди подлы и алчны.

– Не все, – пожал плечами Олег.

– Все. Даже твой покорный слуга. – Он вздохнул, глаза его подернулись слезливой поволокой... – Молодость уходит слишком быстро. Слишком. И когда приходит удача, она тебе уже не нужна. Как и успех. У человека не остается ничего, кроме прошлого. Вернее даже – горькой памяти о нем.

– У некоторых остаются деньги.

– Вот именно. Эти лукавые слуги норовят стать господами, но Творец не может позволить себе, служить двум господам. – Иван Кириллович вздохнул еще горестнее. – Другие – могут.

– Что случилось, Кириллыч?

– На аукционе в Лондоне продали мои картины. Серию картин.

– Поздравляю.

Ермолов налил себе еще, спросил:

– Чего не пьешь?

– Нет желания.

– А из вежливости?

– Из вежливости я тебя слушаю. – Несмотря на существенную разницу в возрасте, Данилов был с Ермоловым на «ты» по упорному настоянию последнего.

– Мог бы и соврать.

– Зачем?

– Я не понимаю молодых. Вам совсем не знакома щепетильность.

– Когда как. Да и не так уж я молод.

– О да. Ты знаешь, сколько заплатили за семь моих полотен в Лондоне?

Двести восемьдесят тысяч фунтов.

– Я в этом профан. Это много или мало?

– Что ты придуриваешься, Данилов? Это признание, ты понял?! Успех!

Настоящий!

– Еще раз поздравляю.

Ермолов помрачнел, одним глотком прикончил полстакана:

– Не мой успех. Чужой.

– Почему?

– Картины писал двадцатитрехлетний гений Ваня Ермолов. В одна тысяча девятьсот шестьдесят третьем году. Иван Кириллович Ермолов с его циррозом, запойным пьянством и прочими проблемами никому не нужен и не интересен. Он ничего не создал. И уже не создаст.

– Это драма.

– Иронизируешь? Ну-ну. Знаешь, человеку свойственно желать. Женщин, роскошь, хорошие вина, внимание, поклонение... Когда желания исчезают, он труп.

Но вот в чем парадокс: удовлетворение этих самых желаний калечит человека еще пакостнее! Он становится, как это называют, «рабом приятной жизни». Ему противны и подвиг, и целеустремленность, ибо они нарушают гармонию суетного благолепия. А время, его время, уходит, не оставляя ничего по себе, кроме горечи несбывшегося. Ничего. Ничегошеньки. А если учесть, что впереди пустота и ночь...

– Прекрати плакаться, Иван. Теперь ты богат.

– Черта с два! Холсты увез мой однокашник Мося Гельман еще в семьдесят первом. Я не получу ни фунта. Люди алчны и подлы. Но... – Ермолов помолчал с полминуты, потом произнес тихо:

– Он в меня верил.

– Кто?

– Гельман. Весельчак и бездарь Мося Гельман.

– Выходит, не зря?

– Выпей, Данилов, мне трудно говорить с тобой трезвым. Ты меня не понимаешь.

– Понимаю.

– Но пить не станешь.

– Не-а.

– А я выпью.

Ермолов наплескал себе еще три четверти, выпил разом, как воду.

– Ты хоть понимаешь, отчего я тоскую?

– Отчасти.

Иван Кириллович покивал, как распряженный строевой конь.

– Жизнь прошла. И – не состоялась. И пожалуйста, не спорь. Укатали меня.

Или я сам себя укатал? Не знаю. – Ермолов тяжко вздохнул. – Дай-ка мне сигарету.

Он закурил, закутался в дым, как одеяло, поднял лицо:

– Ты знаешь, ребеночек, когда является в этот мир, орет – вот он я! Я – особенный! Я – неповторимый! Я – есть! А потом что? Он подрастает, а его тюк да тюк по темечку – не высовывайся, не горлань, не гордись... Вот и затихает человечек, а потом и навовсе – вязнет в интригах, чегой-то суетится по-мелкому, а на поверку – и не живет вовсе, долга своего перед природой и Богом не выправляет, так, пережидает жизнишку, будто время на автобусной остановке... А придет Суд, спросят: почто, раб Божий, талант в землю зарыл да дар свой бесценный – жизнь – на похоти и суесловия расточил? Что ответить? Что?

А чтобы талант свой ощущать, нам беспокойство дано. Вроде смотришь – и все у человечка есть, и умен, и пригож, и достатком Бог не обошел, а ходит как в воду погруженный, и лето красное ему не в радость, и зима белая – в тоску и укоризну... Знать – ест его сомнение да тревога: дни лукавы, время как вода сквозь пальцы бежит, под солнышком сохнет... И вот ладони уже сухи и шершавы, и не вспомнить – а была ли вода та? Нет, не вспомнить.

<p><strong>Глава 17</strong></p>

Иван Кириллович сокрушенно помотал головой, налил себе еще, выпил. Олегу показалось, что на стуле он держится чудом. Хотя пил художник всегда, надо сказать, крепко.

– А я к двадцати годкам сохранился в непорочном девичестве. Мир – полная чаша радости, вот что! Как в стихах:

...Я забывался в яблоневых снах

Так искренне, так ветрено, так чисто...

Там был ручей, конечно, серебристым

И был совсем не сумрачным монах,

Поросший первой мягкой бородой.

Перейти на страницу:

Похожие книги