Уайльд пытается все переосмыслить. «Я вел жизнь, недостойную художника», – повторяет он во множестве своих писем, но ведь он и раньше чувствовал то же самое, только вот страх не позволял ему признаться в этом даже самому себе. И зря Чуковский удивляется: «
Уайльд противоречив? Да, безусловно. Он сыплет афоризмами? Да, мы знаем их наизусть. Но разве не в этих афоризмах, разве не в этой противоречивости проглядывается его страх, его желание испить боль смерти, спасающую от жизни? Он так настойчиво осуждал сострадание до тюрьмы и так клеймил тех, кто не способен сострадать после своего заключения, что неизбежно возникают определенные сомнения в искренности его первоначальных заявлений. Зачем же, в таком случае, он лгал поначалу? Верил ли он в то, что говорил? «Уайльд против Уайльда! – исступленно восклицает Чуковский. – Какое-то странное судбище: Уайльд – и прокурор, и судья, и обвиняемый. И когда в одной его сказке Рыбак, который отрекся и от мудрости, и от богатства, и от своей души, и от своей любви, не отрекся от красоты, Уайльд жестоко его наказал за это. Тут же, рядом, в одно и то же время, этот парадоксальный человек с одинаковой безумной чрезмерностью проповедует и радость красоты, и красоту страдания. Из той же глины, из которой была изваяна статуя вечного горя, ваятель лепит (в одной его притче) прекрасную статую радости. Что же это такое? Уайльд и сам этого не знал», – заключает Корней Иванович.
Федора Михайловича Достоевского и Оскара Уайльда традиционно принято сопоставлять и противопоставлять (это делает и тот же К. Чуковский, и Ю. Сохряков, и многие другие). Действительно, у них много общего: и заключение, и злоключения, а также бесконечные сплетни о сексуальной жизни писателей (обоих литераторов ставили в один ряд с маркизом де Садом, Уайльд сам пишет об этом в «Исповеди», а Достоевского сравнивал с Садом в письме к Салтыкову не кто иной, как И.С. Тургенев), но в первую очередь упор делается все-таки на различия. Уайльд говорит, что мир без красоты не нуждается ни в каком спасении, в противовес этому Достоевский утверждает, что мир спасет именно красота. Впрочем, они же говорят о разной красоте: Уайльд – о красоте внешней, Достоевский – о красоте внутренней, поэтому искать в этом якобы «противоречии» суть проблемы вряд ли уместно. Тенденциозная оценка личности и творчества Ф.М. Достоевского, которая базируется на известной цитате, прекрасно развенчивается Семеном Людвиговичем Франком в его блистательной книге «Непостижимое». «Красота как таковая, – пишет в ней Франк, – нейтральна, в каком-то смысле равнодушна к добру и злу. Знаменуя какую-то потенциальную гармонию бытия, она мирно сосуществует с его актуальной дисгармонией; более того, она сама, по глубокому указанию Достоевского, сочетает в себе “божественное” с “сатанинским”, – ибо где что-либо прельщает нас обманчивой видимостью, там мы имеем дело с началом демоническим». Эта оценка творчества Достоевского полностью соответствует той, которую мы могли бы дать произведениям Уайльда. А следующие слова С.Л. Франка, сказанные им в контексте творчества Достоевского, и вовсе относят нас к судьбе «великого кельта»: «И сам художник, – пишет Франк, – человеческое существо, живущее в стихии красоты и упоенное ею, – лишь в редчайших случаях, да и то никогда не сполна – бывает внутренне, во всей своей жизни просветлен этой стихией; по общему правилу, в нем остается – в его подлинном целостном самобытии, как оно выражается в его личной внешней и внутренней жизни, – та же темная, неосмысленная, внутренне ничтожная реальность чистой субъективности, что и у всех других людей: “И из детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он”; и красота как таковая не спасет его ни от разрушающих сил зла, ни от трагизма человеческой жизни».