Беннет спит. На спине. Раскинув руки по сторонам. И с ним нет Мари Винклеман. Я на цыпочках подхожу к другой кровати, виднеющейся в голубых рассветных лучах, пробивающихся через окно. Я слишком счастлива, чтобы спать. Но что мне сказать Беннету утром? Я лежу и думаю об Адриане (он только что уехал и теперь безнадежно потерян для меня). Я обожаю его. И чем дальше он от меня, тем он мне дороже.
Проснулась я в семь, но провалялась в кровати лишних два часа, ожидая, когда проснется Беннет. Он тяжело вздыхает, кряхтит и встает. Я наблюдаю за этим. Я вскакиваю и отправляюсь в ванную.
— Ты куда пропал прошлой ночью? — весело спрашиваю я. — Мы тебя искали.
— Куда пропал?
— Ты исчез на дискотеке. Мы с Адрианом Гудлавом обыскались тебя…
— Вы обыскались меня? — в его голосе горечь и сарказм. — Ты и твои «Liaisons Dangerouses» [36], — сказал он. У него ошибка в произношении. Это вызывает у меня жалость и досаду. — Ты могла бы придумать что-нибудь получше.
Лучшая защита — это нападение, так мне кажется. Хороший совет всем распутным женам: всегда обвиняйте своих мужей первыми.
— А какого черта ты пропал с Мари Винклеман?
Он мрачно на меня посмотрел.
— Мы были в соседней комнате и наблюдали, как вы едва не трахались на танцевальной площадке.
— Вы были там?
— Прямо за перегородкой, сидели за столиком.
— Я и не заметила никакой перегородки.
— Ты вообще неспособна была ничего замечать, — сказал он.
— Мы подумали, что ты потерялся. И несколько часов ездили по улицам, разыскивая тебя. Мы заблудились.
— Я тоже. — Он прочистил горло так, как обычно делал нервничая. Это был низкий, потусторонний, громыхающий звук. Слегка приглушенный. В нашем браке он раздражал меня больше всего. Он был как квинтэссенция всех самых мерзких минут, пережитых вместе.
Мы молча завтракали. Я с замиранием сердца ожидала дальнейших обвинений, но Беннет не сказал ни слова. Его вареное яйцо хрустнуло. Раздался звон ложечки в чашке кофе. Из-за мертвой тишины каждый звук и движения казались преувеличением, как в дешевом фильме. То, как он очищал скорлупу с верхушки яйца, могло стать основанием для эпической поэмы Энди Уорхола. «Яйцо» — так бы она называлась. Человек шесть часов ест верхушку яйца. Медленное движение.
Эта тишина выглядела тем более странной, думала я, что обычно он взрывался от малейших моих промахов: моего опоздания с утренним кофе, моих ошибок в выполнении какого-нибудь поручения, моих пропусков дорожных указателей, из-за которых мы терялись в незнакомом городе. А сейчас — ничего.
Он лишь периодически прочищал горло и перчил яйцо. Лишь кашель выдавал его нервное напряжение.
Этот кашель возвращал меня в худшее время из прожитых вместе. Первое Рождество после нашей свадьбы. Мы были в Париже. У Беннета была скрытая депрессия, начиная с первой недели нашей совместной жизни. Он ненавидел армию. Он ненавидел Германию. Он ненавидел Париж. Казалось даже, что он ненавидит меня, будто бы я была в ответе за все. Айсберги ненависти и обиды, которые плывут далеко-далеко по поверхности моря.
За всю долгую дорогу из Гейдельберга в Париж Беннет не сказал мне ни слова. Тишина острее любой иглы. Она, как молот, вбивает вас в землю. И заставляет испытывать все более и более сильные приступы вины. И заставляет твой внутренний голос обвинять тебя сильнее и более злобно, чем это под силу любому внешнему.
Вся сцена отпечаталась в моей памяти, как контрастный черно-белый фильм. Ну, например, бергмановский. Мы играем сами себя в кинофильме. Если бы мы только могли избавиться от того, что играем самих себя!
Рождественская неделя в Париже. День был бело-серым. Они погуляли по Версалю, жалея обнаженные статуи. Скульптуры были сверкающе белыми. А их тени — серыми. Ограждения были такими же плоскими, как и тени. Ветер был холодным и режущим. Ноги занемели. Звуки их шагов напоминают биение сердца. Они женаты, но они не друзья.
Теперь ночь. Недалеко от Одеона. Недалеко от Сен-Сюльпис. Они поднимаются по эскалатору. Отдающийся эхом звук морозных шагов.