Как мог, я старался сохранить в доме уют. Мать больше лежала, лишь изредка к ней возвращались силы, всякий раз на день-два. От деда давно не было вестей. Теперь писала нам лишь моя тетка, мать Иры, ездившая в деревню, и письма оттуда всегда были печальны: дед терял память, за ним тоже требовался призор. Помню свои (слабые) попытки организовать свой рабочий стол, кабинет. В США мне это удалось без труда, отчасти с помощью Люка, но московская квартира словно не желала моей опеки над ней. Книги, отобранные в гостиной, расползались по кухне и спальне и даже оказывались порой в прихожей, где-нибудь у трюмо, вместо того чтобы сомкнуть ряды на плацдарме моей книжной полки. Моя детская белая мебель была отвратительна, как альбинос, — о, если бы в ней было хоть что-нибудь от Тони! — кровать выдерживала натиск моих страстей в руках неверных подруг, коим я без зазрения совести платил изменой (как и советует Донн), но на большее способна Не была и к тому же предательски скрипела. И я изображал бодрость всякий раз, произнося: «Мама, это Нина» (или Вера, или Надя — смотря по обстоятельствам), прежде чем, замкнувшись с ними, пуститься в короткое плавание на сей утлой шлюпке, — пока сам не дам течь. И после с особой грустью созерцал цветочки обоев, не менявшихся со смерти отца, размышляя над тем, что, собственно, мне так претит во всех женщинах этого мира, исключая одну, в которую я даже не влюблен. И чем дальше, тем больше я убеждался, что сама моя московская жизнь со всей ее пресной плотью есть лишь пустая заставка, нечто вроде той ширмы, или экрана, которым на сцене отгораживают скучный дивертисмент от невидимых зрителю важных приготовлений. Спектакль начнется вот-вот: глядите на арлекинов! В моем случае, однако, дивертисмент был плох, да еще и трагичен, а теперь к тому же мне надоел в антракте и сам спектакль.
Впрочем, именно той зиме я обязан и первой своей пробой пера (читатель держит в руках последнюю). Возможно, что изощренность джон-донновской прозы, ее виртуозный шарм, обилие тропов, обилие игр в них и игр с ними, определили мой стиль — независимо от его реальных достоинств. Мне нравилось сглаживать слог, пряча за ритмом излом приема, или, напротив, тянуть пассаж, заставляя глаза скользить по строчкам как по лыжне, если не знаешь, что в конце спуск и трамплин.
Я, кажется, даже тогда мечтал о каком-нибудь смелом, наконец-то
Да, кстати о пешках. Читатель не любит — опять-таки дурной тон, но в другом смысле, — когда герой-любовник меняет принцесс на фрейлин: куда только девается тут его демократизм! Но порой — признаюсь — я подумывал и об этом. Одна нежная девочка, умница и милашка, чуть было не заняла меня — особенно тем, как умела тихонько вскрикивать, когда мне случалось ей сделать приятно. Но я отдал себе строгий отчет, сделал смотр своим чувствам и, убедившись, что из одной нежности выйдет лишь глупый фарс, отправил ее в отставку. Что ж, вот и еще одна лошадка, правда, шатенка, что снова идет вразрез с логикой масти… виноват, фигур. Но о