— Сама посуди, — Михаил Алексеевич брови к переносице сдвинул, — разве сие не гордыня — ставить себя святей трёх патриархов. Уж о митрополитах да о прочих архиереях, архимандритах, об игуменах — не говорю.
— Святитель Иоасаф человек строгой жизни, — закатила глазки Анна Михайловна. — Сколько мы ахали, что латинские-то иконы неблагодатные, прельщают недоверков живостью ликов. Да ведь дружка перед дружкой — у тебя красота, и у меня будет! За год порядок навёл.
— Святителя Господь любит, — поддакнул Михаил Алексеевич. — Помню, он ещё был архимандритом Троице-Сергиевой лавры, государь с польской войны присылал к нему, чтоб иноки три дня постились и молились о победе, и Бог дал победу.
— Чего говорить! — Взор Анны Михайловны даже притуманился, разомлела от собственных да от батюшкиных словес. — Святитель Иоасаф — молитвенник великий! Все премудрости его о святом деле, о строении церкви.
— Что же вы Никона-го совсем забыли? — обронила Федосья Прокопьевна камешек. — Бывало, с уст ваших не сходил. И не Иоасаф, а Никон был у вас великим да премудрым и во всех делах ангелом. Да ведь и впрямь был — зело хваток, что батюшек да игуменов, не поддавшихся соблазну, пытать и огнём жечь, что монастыри строить на соблазн и окаянство... А уж как иконам глаза колол, Москва того во веки веков не забудет — чумой за вашего светоча расплатилась.
— Нам ли судить о государевых делах? — Михаил Алексеевич сложил перед лицом троеперстие, перекрестился. — Деяния святителя Никона угодны Богу. Служба по исправленным книгам стройна и строга, веры на Святой Руси не убыло. Ведь если подумать, до Никона церковь наша отщепенцем была, а теперь в едином лоне со святым Востоком.
— Дядюшка, врага похваляешь! Ослепли вы, бедненькие, от наваждения, не видите, что книги Никоновы засеяны римскими плевелами. Гнушаюсь, гнушаюсь нововводных преданий богомерзких! А о вас, впавших в ереси, молюсь.
— О, чадо Феодосие! — воскликнул старец, снова осеняя себя трёхперстным знамением. — Вся беда твоя — привычки смирить не хочешь в себе! Как в детстве рука привыкла складывать пальцы, так и теперь себя балуешь. Очнись! Умоляю тебя: оставь распрю! Ещё не поздно, ещё терпят тебя любви ради к твоему покойному мужу, к деверю, к прежним добрым дням.
— А не то, как батьку Аввакума — во льды, в яму! Так, что ли? Пострадать за Христову правду — не убоюсь.
— Какая же это Христова правда?! — закричал в отчаянии Михаил Алексеевич. — Злейший враг прельстил тебя и на погибель ведёт, протопоп сей окаянный!.. Я имя-то его помянуть почитаю за грех за многие его ненависти к добрейшему великому государю, ко всему архиерейству русскому! Не за Христа, за его учение умереть собралась. О, волк! О, Аввакумище! Погляди, не чёрен ли стал у меня язык от его имени? Собором ведь проклят. Собором!
— Не тако, дядюшка! — Федосья Прокопьевна смиренно потупила очи. — Не тако! Сладкое горьким нарекаешь, а горькое сладким. Авва, страдалец, закопанный в Пустозерске, Аввакум, дядюшка, — не Аввакум, ибо не кум он вам, истинный ученик Христов. За закон Владыки Небесного страждет. Не прельстился сладким кусом да подлыми почестями, как архиереи-то, как митрополиты, как ваш Иоасаф, гонитель истинного русского православия.
— Боже мой! Боже мой! — запричитала Анна Михайловна. — Съели тебя старицы белевки, проглотили твою душу, аки птенца, отлучили тебя от нас! Сестрица милая, голубушка, хочешь, в ножки тебе поклонюсь, расцелую чуни твои — не отрекайся от всего того, что Богом дано роду твоему, тебе и твоему сыну. Федосьюшка, твоим ли умом не дорожил мудрый Борис Иванович? Куда же ты его подевала? Ну ладно, нас ты презираешь, но о сыне-то, о светлом Иване Глебовиче радеешь ли? Едино у тебя и есть чадо, да ещё какое чадо-то! Кто не удивится красоте его? Тебе бы сесть в изголовье сыновье, затеплить свечу чистейшего воска над красотою его и зреть доброту лица его и веселитися — вон какое чадо даровал тебе Бог! Алексей-то Михайлович с Марией Ильиничной, покойницей, столько раз дивились красоте Ивана Глебовича, а ты его ни во что ставишь, отрицающе любовь самодержцев. Ты в разум-то возьми в свой, гордыней обуянный! Ты самодержцу противишься! А ведь повиновение царю — участь сладчайшая, ибо Господом заповедано. Что станется с тобой, с Иваном Глебычем, со всем достоянием твоим, коли на дом Морозовых за твоё прекословие приидет огнепалая ярость царёва? Повелит разграбить — и станешь беднее последней нищенки, ибо просить не умеешь. Что тогда станется с Иваном Глебовичем? Великое спасибо скажет тебе за твоё немилосердие.
Федосья Прокопьевна подняла глаза, и был в них сияющий восторг, ужаснувший Анну Михайловну.