Я открыл глаза и увидел раввина Аврум-Гирша Шейнерзона. Он посмотрел на меня и вдруг сказал: «Случилась однажды история. Ученики рабби Менахема-Мендла из Коцка собрались у своего ребе встретить субботу. По традиции, рабби накрылся таллитом, чтобы произнести молитву. Так бывало всегда, но на этот раз он почему-то долго-долго не открывал своего лицо, так что ученики пришли в недоумение, но, правда, боялись потревожить ребе. Наконец, рабби Менахем-Мендл открыл лицо… — р. Аврум-Гирш покачал головою. — Лучше бы он не делал этого. Ибо, знаете ли, реб Вайсфельд, лицо его было искажено гримасой ужаса. Никто не рискнул спросить Коцкого ребе, кто или что столь напугало его. А сам он не рассказывал. Впрочем, реб Вайсфельд, он вообще более не говорил. Он прожил еще долго, но ни разу более не раскрыл уста, до самой смерти. А случилось все 1 сентября 1839 года, ровно за сто лет, минута в минуту, до того, как немцы ворвались в Польшу… Как вы думаете, что открылось внутреннему взору праведника из Коцка в ту злосчастную субботу?»
Луиза действительно вернулась к вечеру. Во всяком случае, утром она вышла на работу. Выглядела она как обычно, но прядь волос, случайно выбившаяся из-под белой шапочки, оказалась седой.
Все это я вспомнил сегодня, войдя в кабинет и поздоровавшись. Ответив на мое приветствие, Луиза склонилась над стопкой картонных карточек с данными о вновь прибывших. Я надел халат — не белый, а скорее, серый от частых стирок, — и подошел к стоявшему в углу умывальнику — оцинкованному ведру с пробитым днищем, закрепленному на стене. Роль носика выполнял гвоздь с широкой латунной головкой. На прибитой к стене полочке лежал прямоугольный кусок серого мыла и щетка с жесткой щетиной.
Вода была обильно хлорирована, так что кожа на руках после мытья мгновенно покрылась белесым налетом, который я тщательно стер подобием салфетки.
— Можно начинать? — спросил я. Сестра кивнула, поднялась со своего места.
— Тут отмечены нетрудоспособные, — сообщила она. — Будете проверять?
Я пожал плечами. Проверка не имела никакого смысла. Сведения о неработоспособных и больных Юденрат получал от немецких врачей, проводивших предварительную селекцию на железнодорожной станции в пятнадцати километрах от Брокенвальда, ближе к Лимбовицам. Мы практически не имели никакого влияния на дальнейшие перетасовки жителей гетто. Единственным изменением, которое вносилось в документы врачами-заключенными, были отметки о смерти, ставившиеся в личные карточки перед сдачей их в соответствующий отдел Юденрата. А смертность была высокой — в начале моего приезда она достигала в среднем четырех-пяти человек в сутки. Я помню день — через неделю после прибытия в Брокенвальд нашего транспорта, — когда у ворот гетто ожидали проверки пятнадцать забытых гробов. За эти два года смертность снизилась, но все еще оставалась чересчур высокой — даже по военным меркам.
Г-жа Бротман кивнула и направилась к двери. Я невольно проследил за ней. Ее прекрасную фигуру не испортили ни чудовищная брокенвальдская диета, ни бесформенный халат из ветхой выбеленной мешковины. Есть женщины, чья прелесть не зависит ни от чего. Просто — она есть. Или же ее нет.
Первая группа состояла из двадцати мужчин в возрасте от 16 до 65 лет, согласно картотеке Юденрата — недавних заключенных рабочего лагеря Берген-Бельзен. Раздевшись за ширмой, они представали передо мной один за другим.
Мы не выявили ничего из ряда вон выходящего. Истощение — не до дистрофии, разумеется, но близко к ней. У шестнадцатилетнего парня и сорокалетнего мужчины налицо были признаки анемии. В карточках остальных Луиза по моему указанию написала: «Здоров», — и прикрепила желтые бумажные квадратики. Такая отметка давала возможность включения в рабочие команды, каждое утро отправлявшиеся на сельскохозяйственные или строительные работы, и получение относительно приличного пайка. На практике, разумеется, никто из начальников рабочих команд не интересовался тем, что написал врач при первичном осмотре.
Следующая двадцатка выглядела менее истощенной и измученной. Я заглянул в карточки. Все понятно. Пунктом отправления значилось полицейское управление города Марсель. Я вспомнил Макса Ландау, депортированного в Брокенвальд из французской неоккупированной зоны. Видимо, судьба этих людей оказалась сходной с его судьбой. Хотя, насколько мне было известно, «неоккупированной зоны» на юге Франции больше не существовало. Тем не менее, похоже, часть евреев — французских граждан — там до недавнего времени продолжала жить в условиях относительной свободы.
Затем вновь появились бывшие заключенные Берген-Бельзена. Нескольких мне пришлось отправить в палату для инфекционных — хотя не исключено, что не все они были таковыми, и подозрительные симптомы имели своим источником не тиф и не дизентерию, а колит или отравление некачественными продуктами. Но провести тщательное обследование я, разумеется, не мог.
Женщин оказалось вдвое меньше, чем мужчин, но состояние их было несколько лучше. Лишь одна явно нуждалась в серьезном лечении.