Коменданта сопровождали два эсэсовца, а в нескольких шагах за ними шли члены Юденрата — председатель Генрих Шефтель, начальник отдела культуры Вольф Зегерс и начальник полиции Петер Зандберг.
По мере приближения господина Заукеля, зрители — и мужчины и женщины — склонялись в низком поклоне; те из мужчин, кто имел обыкновение ходить с покрытой головой, поспешно стягивали при этом шляпы и фуражки. Правила поведения в Брокенвальде требовали именно таким образом приветствовать любого представителя немецкого командования, независимо от чина. Правда, поскольку большей частью немцы в гетто не появлялись, об этой унизительной процедуре вспоминали соответственно редко. Но сейчас был именно такой редкий случай.
Поклоны синхронной волной провожали высокую фигуру коменданта, неторопливо шествовавшего по залу. Смотрел он поверх голов, так же, как три чина, его сопровождавших. Но вряд ли кто-нибудь рискнул бы остаться сидеть в расчете на то, что его не заметят. Подобная вольность могла обойтись дорого — например, несколько суток тюремного заключения или сутки без пайка.
О самом страшном наказании — переводе в другое гетто или лагерь, — и говорить нечего.
Для этой, весьма малочисленной категории зрителей имелись вполне приличные кресла — в первом ряду, в непосредственной близости от сцены. Крайние кресла заняли члены Юденрата. Комендант и эсэсовские офицеры разместились в центре.
Несмотря на отсутствие стекол в высоких окнах, в зале было душно. Все тот же запах карболки, сохранявшийся во всех складках нашей одежды, смешивался с запахом плесени, покрывавшей причудливыми пятнами стены с обвалившейся штукатуркой. Прибавить к этому устойчивую вонь от находившегося неподалеку пищеблока — там варился гнилой картофель и того же состояния капуста — и остается лишь удивляться тому, что лица зрителей выражали не отвращение, а жадное любопытство. Правда, окрашенное страхом. Но ведь в гетто любое ожидание неизбежно окрашивается страхом — даже ожидание неожиданного и желанного развлечения, каким стал спектакль.
Спустя какое-то время я вдруг поймал себя на том, что взгляд мой то и дело обращается к креслам в первом ряду. Так получилось, что комендант сидел прямо передо мной. Между аккуратно подстриженными волосами и темным воротником пиджака видна была чистая розовая кожа. Комендант не шелохнулся ни разу, пока публика осторожно рассаживалась по местам. Зато господин Шефтель беспокойно вертел головой по сторонам, явно чувствуя себя не в своей тарелке. Столь же беспокойно выглядел и Зандберг, начальник «синей» полиции, хотя он только раз или два оглянулся. Лицо его при этом было чрезвычайно озабоченным.
Свет в зале погас, одновременно зажглись два юпитера, и занавес медленно раздвинулся под странные, диссонирующие аккорды старого рояля.
Три персонажа, стоявшие на трех ступенях, подобных спортивному пьедесталу почета, менее всего ассоциировались у меня — да и у прочих зрителей, думаю, тоже — с шекспировскими героями. В роли Антонио я узнал Самуэля Горански. Правда, сейчас его спина горбилась не из желания выклянчить лишнюю ложку супа, а от предчувствия героем будущих бед:
Далее действие развивалось своим чередом. Странный эффект, пожалуй, создавал лишь язык постановки: актеры играли на идише, тем самым превращая венецианцев эпохи позднего Ренессанса в местечковых евреев — настолько, что, несмотря на сюжет, конфликт между Шейлоком (его играл сам Ландау) и Антонио воспринимался неким внутренним конфликтом между двумя евреями.
В третьем акте Шейлок появился в неожиданном облике: белый балахон вместо прежнего причудливо гротескного костюма. На балахон были нашиты разноцветные листья и огромные шарообразные пуговицы. Набеленное лицо с трагическим изломом черных бровей, черная слеза нарисованная у уголка правого глаза.
От прежнего Шейлока осталась лишь черная ермолка — но теперь она превратилась в шапочку трагического Пьеро. Когда Саларио и Саларино наперебой принялись насмехаться над ростовщиком, дергать его за непомерно длинные рукава, щипать и толкать друг к другу, листья, нашитые на белый балахон облетали словно от порывов ветра.
Шейлок вырвался из рук недругов и шагнул на авансцену.
У меня сжалось сердце: из всех листьев остался один, тускло желтый, зацепившийся на груди слева, и он больше походил на шестиконечную звезду, которую мы нашивали на одежду, выходя за ворота Брокенвальда.
Шейлок-Ландау выпрямился, обвел зал долгим взглядом страдальческих оттененных глаз. Медленно заложил руки за спину. Уставившись в коменданта, сидевшего в первом ряду, он негромко сказал: