ответила «скромно», отрицательно (да кто мы, дескать, такие рядом с Данте?), то по-настоящему смиренно, то есть правдиво, было бы тут же оставить занятия стихотворством. «Личная скромность» – позиция слишком непростая… А гордость призванием, поэтическим, человеческим, уверенность в нем:
проста и беззащитна. Она проста, как движение сомнамбулы. Представить себе сомнамбулу – самозванца или симулянта невозможно. Такая «уверенность не в себе» не только не приобретается волевым усилием – она им даже не удерживается. Для этого необходима неоспоримая призванность, которую мы не сами себе выбираем:
В этом-то, я думаю, в «нищем величье», в памяти о царственности дара (
Никто другой не относил себя к «роду» Феофана Грека и Данте Алигьери, никто не рассказывал о голосах, беседовавших с «маленькой Жанной», как человек, которому такой опыт хорошо известен. Не один Тарковский любил великое искусство и высокие души – но он один любил их вблизи, как свой своих. Другие рассказывали историю неразделенной любви к великим теням или историю сиротства в мире после
Мы говорили о трех тенях старших современников, осенивших стих Тарковского. Но главным магнитом его мира была другая тень: Пушкин. Пушкинское воздействие избирательно – и тоже редкостно, как Кохинор. Восхищаться Пушкиным, посвящать ему более или менее удачные вирши – это одно, но нести в собственном смысловом и звуковом строе то, что начал Пушкин, – совсем другое. Здесь не место распространяться о том, что такое эта пушкинская нота и в чем она узнается. Но самые простые ее приметы назвать можно: это свобода как дар, о чем мы говорили выше (
Вот этого-то «литературный процесс», где все из всего требуется выжимать, никогда не примет.
Вот этого-то «литературный процесс» не знает, а если и увидит, «увидит – и не поверит», как говорил Иван Карамазов.
Госпитальная бабочка Тарковского, с которой мы начали, не прячет своего родства. Сравнив ее с мандельштамовской (
Стихотворения
«Цветет и врастает в эфир…»*
«Летийский ветер веет надо мной…»*
Музе*