Остановившийся свет свечи перед бурей, предгрозье – свет перед концом света, но конца света, возможно, и не будет, потому что «пришли чинить». Полной тьмы тоже не будет – вместо шторки фотоаппарата молния, фиксирующая череду последовательных картин («В ночных колесиках огня / Зияет колбочка зрачка…»; «Где гром был кругл, там бегл стал блиц»; «Где холм был обл, там шпиль стал длинн»), а если не молния, то ночные, то небесные
Человек в этой картине – один, и он наблюдатель. Причем с хитро устроенной оптикой – он то смотрит изнутри картины, то разглядывает ее снаружи, как бы выводя себя за ее раму; не столько смена планов, сколько смена ракурсов, отчего крупные формы (холм, облако, тень, свет, луна, огонь) оказываются сопоставимыми с мелкими (птицы, насекомые). Но вот люди как-то не очень укладываются в эту картину, поскольку при появлении еще
…они уже не совсем люди, а мертвецы или боги (что, впрочем, в каком-то смысле одно и то же): то «Лев Толстой, худой и пьяный» летает над тополями, то «Жуковский опарный <…> из сада из черного женихам мужиковским грозит», то прилетает «мертвый сокол Галактион Автандилович Сулухадзе».
Аронзон теперь ангел. Шварц ушла туда, где «Остановлены страданья, / Остановлена вода». Туда, где
Бессловесный, но шумящий, стучащий, жужжащий, катящийся куда-то, застигнутый в минуту изменения мир означает жизнь; мир остановившийся, застигнутый в безвременьи – не столько смерть, сколько посмертие, конец всему. Безвременье – вечное скольжение «осьмикрылой стрекóзы хромой», которой уже «никогда не вернуться домой» – «а всегда ей лететь, прижимаясь к Земле, / И всегда ей идти на последнем крыле, / И всегда ей скользить, исчезая во мгле / Над Цусимой». Здесь остановленные солдаты из «Солдатской песни в Петербурге», которые «были эхом и молчаньем», призывают озвученное яростное действие, хотя бы и дословесное («В седые клочья рвись, сирена, – / Екатерина, плачь, как выпь!»), хотя бы и ведущее к гибели.
Так вот, почти все «петербургские стихотворения», которых довольно много в последних книгах, – это такой вот застывший мир, безвременье: «Спустился сон еще до тьмы / на сад, закрывшийся руками / своих смутнобелеющих камней. // Мы засыпали стариками, а просыпаемся детьми…»; «блестят убитые ручьи – / и каждый вечер в час назначенный / под небом в грыжах грозовых / заката щелочью окаченный / на стан вплывает грузовик»; литературная аллюзия в последнем случае слишком бросается в глаза, она – как заигранная пластинка, где и само явление незнакомки, которая «каждый вечер в час назначенный», – такая же заигранная, затертая пластинка… Летейское небытие, существование по ту сторону («Та Лета русская, Фонтанка черная, / Литейным расплавом втекает в Неву»).
Литературные аллюзии – а их тут немало, – появляются именно в таких, летейских текстах – возможно даже, что появляются неосознанными, как в «Цы́ган, цы́ган, снег стеклянный, / Ты растаял в свете дня, / Черный блеском штык трехгранный / Под лопаткой у меня» прячется отсылка к «Песням невинности» Блейка (в переводе Маршака). Что естественно – там, где речь идет о мгновенном снимке, не существует увековеченной в литературе длительности, есть только впечатление, запечатление, колеблющийся отпечаток на сетчатке.