И, взяв государя почтительно под руки, Матвеев и Языков повели его в храм. Сзади медлительно, с важностию, шел неизменный спутник царев боярин Морозов с белой, закрывающей всю грудь бородой. А за ним другие бояре в золотных турских шубах. В шапках горлатных, с посохами… И не успели двери, впустив белое облако пара, за царем и свитой его затвориться, как под низкими, сияющими позолотой сводами храма, полился бархатный бас дьякона:
– Благослови, владыко…
И зажурчало в алтаре ответно:
– Благословенно царство Отца, Сына и Святого Духа ныне и присно и во веки веков!..
– Амии-и-и-нь… – нарядно и торжественно вздохнул прекрасный хор.
Служба у Николы-на-Столпах стараниями и щедротами Артамона Сергеича была поставлена так, как, быть может, нигде в Москве.
Привычным усилием души Алексей Михайлович сразу отдался торжественному и красивому чину обедни и тем более размягчился душой, что, в самом деле, Марья Ильинишна его что-то занемогла. Коллинз, придворный врач, намекнул легонько на блины, но это было пустое: какая такая вреда в блине может быть? Хлеб и хлеб, дар Божий!.. Боярин Борис Иванович Морозов усердно крестился и низко кланялся, но в душе его было неспокойно: случись что с царицей, Милославские сразу зашатаются, да и самому ему туго придется. Эти новые люди стали что-то очень уж легко входить в милость у государя. Правда, и сам он был из этих середних людей, но это было когда! А теперь он, слава Господу, один из самых первых людей на все царство Московское… И смущали вести с Дона, где все казачишки баламутят. А надысь приказчик его с Волги отписывал, что в Лыскове, которое недавно пожаловал ему государь, опять прелестные письма подняли. Артамон Сергеич, в котором религиозная жилка была очень слаба всегда, крестясь и кланяясь, думал о тех книгах, которые, по его распоряжению, строились теперь Посольским Приказом.
Но всех рассеяннее был дворцовых обхождений глубокий проникатель Языков. Матвеев сказывал ему, что великий государь очень заинтересовался комедийными действами – Алексей Михайлович любил всякие потехи, – и Языков был приглашен сегодня к столовому кушанию государя, чтобы потом рассказать ему, что он видел в этой области при дворе короля французского, где все с ума сходили от Мольеровых затей и преизрядных комедий Расиновых, а также и при дворе князя флорентийского Кузьмы Медичиса, у которого он хлопотал об отпуске в Москву всяких искусников и мастеров… И под возгласы диакона и пение охотницкого хора, Языков готовился рассказать государю о том, что видел он со стольником Чемодановым, послом российским, при пышном дворе флорентийском: как было на сцене сперва море, волнами колеблемое, а в море рыбы, а на рыбах люди ездят, как потом почали облака на низ спущаться, а на облаках тоже сидели люди, а те люди, что на рыбах сидели, туда же поднялись, вверх, на небо, как спускалась с неба же карета, а в карете сед человек, да против него в другой карете девица, собою весьма красносмотрительна, а аргамаки под каретами как бы живы: ногами подрягивают. И пресветлый князь флорентийский объяснил москвитянам, что сед человек это солнце, а девица-де месяц. А потом была перемена – и объявилось поле, полно костей человеческих, и враны прилетали и начали клевать кости, да море же объявилося в палате, а на море корабли небольшие, и люди в них плавают… А потом объявились человек пятьдесят в латах, аки бы лыцари, и почали они саблями и шпагами рубиться и из пищалей стрелять, и человека с три убили как бы до смерти. И многие предивные молодцы и девицы вышли из-за занавески в золоте и стали танцевать и многие предивные дела делать. И вышел малый и начал прошать хлеба, и много ему хлебов пшеничных давали, а накормить не могли…
И чрезвычайно боялся Языков, как бы посол флорентийский не упредил его и не отписал царю обо всем этом. И еще важно было так подать все это, чтобы не смутить набожной души царя: а то-де все грех и диавольское искушение…
Позади свиты царской, слева, супруга Артамона Сергеича стояла с Наташей Нарышкиной. Евдокия Семеновна, уже пожилая женщина, с когда-то тонким и красивым, а теперь уже отцветшим лицом, молилась просто, с достоинством даже, без этой московской аффектации набожности, а Наташа остановила свои теплые бархатные глаза на лике Богородицы Пречистой и забылась, и видна была в эти глазах душа ее, ясная и безмятежная, как золотой летний вечер над притихшей землей. Наташе было уже за двадцать, она была хороша собой, пора бы и замуж, но отец ее был не богат, а главное, пугала женихов та свобода, в которой воспитал ее Матвеев… А сердце девушки так томилось о суженом…