— Глядел я тогда на него, и такая во мне любовь разгорелась… «Ангел, мыслю, ты кроткий! Да как я, плеснюк ничтожный, дерзнул твоей царской десницы коснуться, как не сгорела моя ручища! Ведь эка продерзость! Где, мыслю я, стану замаливать грех, что царю, государю всея Руси, православному батюшке нашему не поверил на слове, за пуговицу схватил, грубое слово в светлый лик его крикнул? Сколько ведь подданных у него на Руси! Кабы все таковы поганцы чистые были, как я, то не стало бы доли на свете хуже царевой!» Срам опалил мое сердце. Готов я был в ноги ему повалиться. А он очами взглянул на всех кротко. «Довольны теперь? — говорит. — Ну, идите с богом. Приеду — во всем разберусь». Да вдруг на глазах изменился с лица: куды кроткий взгляд! С церковна крыльца вперился, гляжу, за ограду, глаза разгорелись, румянец ударил в лицо, и ноздри раздулись. И я оглянулся назад. Смотрю — за оградой стрельцы да солдаты с Москвы подоспели с бояры… Куды царское слово, куды рукобитье! Как ведьма взыграл да как визгнет: «Бей! Руби! Заводчиков изловить живыми!.. Под пытку!..» С паперти церкви царские стольники, стряпчие, всяки дворяне — жильцы, дети боярские кинулись, как собаки, на нас. На меня налетел окаянный какой-то, успел я ножом его в грудь. Сзади стрельцы на народ навалились… Они — нас, мы — их! Да какое ружье у народа? Одни ножи. Разломали ограду, колье схватили вместо рожнов да пик… К реке оттеснили народ. Сколь утопло! Потом трое суток ловили по всем дорогам, дубинами били да в реку кидали; кому секли головы, а иных у дорог понавешали… А кнутьем!.. А в ссылку сколько пошлют!..
Беглец замолчал и закрыл ладонями свое широкое, исхудалое, бородастое лицо. Молчали и все остальные.
— Ну, живи. Поживешь и тут, — прервал молчанье Степан.
— Тут поживу… — повторил беглец. — За что же мне тут жить? Я там, в Москве, родился. Там дом, там семейка… Тут поживу… Ведь обида! Оби-ида мне сердце гложет. На что же мне царь свою руку дал?! Покуда на Дон пробирался, я шкуру — не душу спасал. Душа замерла да молчала, а ныне вопит она, плачет!.. Я с кем рукобитьем витался, того во всю свою жизнь не обманывал, нет! А ведь он — государь! Да как же ему не срамно на престоле сидеть?! Ведь люди видали, как он обманул весь народ… Отрубил бы я ныне поганую руку, которую он рукобитьем своим избесчестил!
Степан был подавлен всем слышанным. Как ни побранивали среди казаков Москву, бояр и дворян и приказных ябед, почти никогда никто не касался охульным словом царя. Степан помнил облик его, молодого, веселого юноши, который скакал тогда на птичью травлю. Если бы одеть его казаком, то не посрамил бы он, верно, в скачке и казачьего звания. Бывал царь и на войне. Правда, Степан не слыхал, чтобы царь Алексей сам участвовал в битвах. Так ведь оно и не царское дело — махать саблей и подставлять свою государеву голову под ляшские пули…
Мысль о царе все же всегда была как о чем-то достойном любви и преклонения, словно перед святыней.
И вот теперь все полетело, будто сметенное ветром. Вся жизнь получала теперь какую-то новую, вовсе иную цену. Раньше Степан разуверился в царских боярах. После подслушанного им ночного разговора Долгорукого с Алмазом Ивановым он не стал бы спасать боярина, доведись ему видеть, как тот упал с моста в речку. На войне — тут иное: он защищал воеводу, который ведет все войско. Без воеводы и войску побитому быть.
А теперь Степан не хотел получать соболиного жалованья, присланного царем. Алену спросить: после того как она услыхала о том, что стряслось в Москве, любы ли станут ей царские соболя?
От радости, что Степан поправляется и снова с ней дома, Алена Никитична расцвела, как в первый год замужества. Длинные ресницы ее были опущены, и то и дело вскидывала она их и ясными глазами взглядывала в лицо мужа, радостно про себя улыбалась все время, и две улыбчивые ямочки нежно светились с ее щек, словно на лице ее играли солнечные «зайчики». Походка ее стала еще более величавой и плавной, и Степану казалось, что голос Алены стал еще нежнее, чем был в то время, когда он любил слушать ее колыбайки над засыпающим в зыбке грудным Гришаткой.
Нет, Степану в те дни совсем не хотелось и самому спешить на войну. Родная станица, дом, отягощенный плодами сад, забавный подрастающий казачонок Гришатка, а больше всего расцветшая красавица, статная и налитая любовью к мужу, теплом и радостью его возвращения к жизни, Алена Никитична — держали в плену его сердце. Нелегко было оторваться от них и снова ехать в чужие края, в походы и битвы, но оправившийся от раны казак должен был ехать в Черкасск, в войсковую избу. Таков был порядок…
Войсковая честь
Стольник Иван Евдокимов много раз бывал на Дону от приказа Посольских дел. Он знал обычаи казаков, знал все их раздоры, споры, соперничество и старые счеты меж ними. Потому думный дьяк Алмаз Иванов предпочитал именно его в качестве посланца Москвы по всем казацким делам.