все казалось серым. Возбуждала его только акция. Не потому, что был он человеком действия, но просто воображение его воспринимало как реальное лишь то, что двигается и что можно потрогать. Часами он составлял маршруты курьеру, который разносил подписчикам партийный еженедельник. Фантазии Дрефчинского хватало на то, чтобы представить себе одного человека и простейший поступок, но чтобы сформулировать правило или какой-нибудь закон, касающийся всех? И как такое могло происходить в человеческой голове? Он не понимал, какой смысл в обобщениях, единичный случай был для него всем. Но не всем, чем нужно. Когда в спорах собеседники доходили до фактов, Дрефчинский начинал страшно нервничать. Как охотник, много часов просидевший в пуще, на которого наконец-то выходит зверь. Ибо Дрефчинский все еще был словно в лесу, он менял и менял позиции, утомленный всем этим, переставал владеть собой, как только кто-нибудь вылезал с чем-то живым, конкретным. Он вскакивал, прицеливался и промазывал. И перед глазами плыли круги. С завистью он слушал, когда кто-нибудь, хотя бы Чатковский, рассуждал о вещах, следовавших из работы мысли.
"Вот, одна видимость, штучки-дрючки, а как они его слушаются, морщился он. - Меня не слушается даже сама действительность!" Он, однако, не сдавался. Кидался во все стороны.
Упрямился. Но как слепой от рождения, который после операции прозрел, не сразу способен примириться с тем, что то, что он видит, еще ничего не значит, Дрефчинский злился, гонялся за боевыми отрядами в воображении, словно по лугу, то туда, то сюда, едва мысленно тянулся к одному, остальные исчезали. Он не владел мыслями, что уж говорить о руках. Разволновавшись, он придвинул к себе ту, вторую, закрытую шкатулку из карельской березы, открыл ее, засунул внутрь палец.
- Этот визг, гам, суматоха, всеобщий страх, - горячился Чатковский. Сотня людей, налетающая на эту их банду, чтобы разогнать ее на все четыре стороны. Взрыв здоровой ярости.
Здоровье против оргий и распутства. Сила, которая топчет вялость. И какое во всем движение, какой разгон. Посмотрите, что за контраст! Веселье гнилья-а против него наш санный поезд, словно вихрь.
Он задохнулся. Широко открытые глаза перестали видеть висевший напротив портрет высохшего генерала; потолок, стены, все перед ним преобразилось в огненное знамя. В фон того сокрушительного удара, который в ближайшее время должен обрушиться на головы десятков еврейских пар. Ах! Во рту, плотно сжатом страхом, привкус вина, в уголках губ остатки смеха, вдруг скованного ужасом. Руки болтаются в воздухе или мгновенно опускаются на столы, на белую мраморную плиту, и возвращаются с уловом-собственной сумочкой, спасенным портсигаром. Танец тех, кого нападение застало на ногах, мгновенно превращается в бегство. Кто-то защищается. Какая смелость!
Нет, наглость, ведь речь идет о людях, которые будут побеждены. Хорошо обороняющиеся города приходится брать дом за домом, здесь-столик за столиком. Да где уж там. Самое большее, кто-нибудь один станет сопротивляться, но, как только увидит, что один, готов будет перегнать тех, которые сразу же бросились наутек. Пожар гонит их взашей.
Пальцы Дрефчинского затаились. Золотые! - решил он. По березовому дну медленно проползли запонки. Он потряс шкатулку, повернул ее. Всякое старье, пуговицы, бляшки, застежки обрушились целым потоком. Запонки оказались в самом низу. На поверхность выскочили две другие, соединенные вместе, на пластинке из камешков. Платина и бриллиантики! Дрефчинский вздрогнул, словно во время танца прикоснулся к груди партнерши.
Закрыл шкатулку.
- И еще одно, - вспомнил Чатковский. - В таком заведении польское-только евреи. Все остальное заграничное. Коньяк, фрукты, даже каждый эстрадный номер должен быть импортным. - Злость его смешивалась с иронией. - Они сумеют нас поразвлечь, а мы их нет. Посмотрят.
Дрефчинский угас. На него драгоценности действовали так же, как на очень возбудимого человека первый же попавшийся представитель иного пола. Он сидел слегка напуганный. Желание присвоить себе то, что он нашел, точило его где-то-эх! - очень и очень глубоко. Но, несмотря на это, Отвоцк,и боевая дружина, и то, как ее расставить, - все вдруг выветрилось у него из головы.
Сцена осталась пустой. Он насупился, на удивление грозно, отгоняя страсть, которую едва ощущал в себе. А разве когданибудь в его жизни она побеждала! Нет! Совершенно аморфная, она вдруг порождала одно безупречное движение, судорожное, как во сне. И на том все кончалось.
Голова Дылонга тоже была занята драгоценностями. Это из-за них он не решался повести своих подчиненных на ресторан. Сам по себе грабеж-глупость, но в этом случае он даст свои плоды!