И однако шахматный Юлий Цезарь не удовлетворен своими успехами. Его лондонские раны продолжают еще болеть. С первых же дней своей американской жизни Стейниц добивается организации своего матча с Цукертортом — самым опасным своим соперником и самым враждебным своим противником. Ибо знает Стейниц: победа в этом матче не только даст ему официальный титул «чемпиона мира», но и явится принципиальной победой его учения, его школы, всего дела его жизни... И характерно, что, будучи фактическим чемпионом, Стейниц сам добивался этого матча, а Цукерторт держался выжидательной политики.
Иоганн Герман Цукерторт (1842—1888) — немецкий еврей, шахматист-профессионал, подобно Стейницу поселившийся с 1872 года в Лондоне, был несомненно чрезвычайно опасным соперником. По мнению Ласкера, «одаренность Стейница, как практического игрока, ниже, чем одаренность Блэкберна или Цукерторта... Когда Цукерторт руководствуется планом, его игра, по меньшей мере, не уступает игре Стейница». А сам Стейниц, комментируя партию Цукерторт — Блэкберн (Лондон, 1883 год), пишет: «Предыдущие ходы и только что сделанный ход белых представляют собой одну из величайших комбинаций, может быть даже самую красивую из всех, которые когда-либо были созданы на шахматной доске. Не хватает слов, чтобы выразить наше восхищение высоким мастерством, с которым Цукерторт провел эту партию». Лицемерить было не в стиле Стейница, это его мнение было высказано со всей серьезностью. Да и притом налицо был объективный показатель силы Цукерторта — два первых приза в сильнейших парижском и лондонском турнирах, блестящий выигрыш матча у Блэкберна. Матч Стейниц — Цукерторт 1872 года в расчет итти не мог, Цукерторт тогда лишь начинал свой шахматный путь. А из четырех турнирных встреч Стейниц победил лишь в одной, при двух поражениях и одной ничьей.
Соперник, стало быть, был опасный, максимально враждебный; он как бы воплощал в себе все то, против чего Стейниц воевал всю жизнь. Цукерторт был учеником и преемником Андерсена, не уступавшим своему учителю в период своего расцвета (1883 г.). Ни теоретиком, ни мыслителем он не был; так называемое «начало Цукерторта» обычно переходило с перестановкой ходов в нормальный ферзевый дебют, и его след в шахматной истории — это след виртуоза, эпигона, исполнителя. Но вот именно этот стиль виртуозничества в шахматах органически отрицал и идейно ненавидел Стейниц; ему, тяжелодуму, думавшему так, словно он камни ворочал, были органически чужды, оскорбительны даже эти качества эффектного блеска, легкости, изящества, весь этот фейерверк неожиданных комбинаций, иногда гениальных, но не всегда обоснованных. Подлинное идейное мировоззрение всегда включает в себя элемент нетерпимости, и воинствующе нетерпимым было шахматное мировоззрение и шахматное искусство Стейница...
Что же мог он противопоставить Цукерторту? Как оценивал он сам в этот ответственнейший момент — ведь было признано, что это состязание на первенство мира, — свою шахматную силу и слабости свои?
Он сознавал, конечно, что за ним стоит мировоззрение, идея, которой он не видел у Цукерторта, эпигона старой школы. Спортивные его качества ко времени матча были на большой высоте, стойкость воли и неутомимость мысли достигли высшего развития. И если Стейниц был уже не молод — минуло пятьдесят, то ведь и Цукерторту было сорок четыре года. Но недостатки своих достоинств — думал ли о них Стейниц? Знал ли он о догматическом характере своей игры, совершенно естественном для теоретика и мыслителя, считающего вопросом чести отстаивать свою идею, даже когда она в случайностях боя направляется против него? Понимал ли он, борец с шахматной случайностью, что случайности все же существуют в какой-то степени в практической партии и что умение обратить эту случайность на службу своей идее характеризует борца-реалиста? А в чисто шахматном плане, понимал ли он каким опасным может оказаться в практической партии его постоянное стремление новатора, искателя уклоняться от изведанных путей и разрабатывать за доской новые варианты, кажущиеся ему теоретически оправданными; чувствовал ли он, как становится каждый догматик, незаметно для себя, пленником этого губительного лозунга: факты не сходятся с теорией — тем хуже для фактов? И наконец его стремление всегда предоставлять противнику атаку, доходившее до того, что он нарочно подставлял себя под атаку, — разве не сознавал он, что это догматическая крайность?