Трудности, с которыми сталкивался Якобсон в Праге, были результатом политического хаоса, воцарившегося в Европе и России после Первой мировой войны и сделавшего для многих жизнь неустойчивой и непредсказуемой. Лучше, чем это удалось Роману в первом письме к Эльзе от сентября 1920 года, положение описать нельзя:
Ведь не одну, десять жизней пережил каждый из нас за последние два года. Я к примеру был за последние годы — контрреволюционером, ученым и не из худых, ученым секретарем Зав. Отд Искусств Брика, дезертиром, картежником, незаменимым специалистом в топливном учреждении [в Москве], литератором, юмористом, репортером, дипломатом, на всех романических emploi и пр. и пр. Уверяю Тебя, авантюрный роман да и только. И так почти у каждого из нас.
Якобсон принадлежал к программно радикальному поколению. Отличительным признаком русского радикализма была ярко выраженная антибуржуазность в сочетании с сильным ощущением близости перемен: мир должен измениться единым махом, а не вследствие длительной и терпеливой работы. По этой причине мессианская версия марксизма — коммунизм — нашла наиболее благодатную почву именно в России. Кроме того, поколение, которое взрослело в эпоху Первой мировой войны, было непоколебимо уверено в том, что именно молодежь являлась — по выражению Якобсона — «законодательницей дня» и что для нее все возможно: «Мы себя не чувствовали начинающими. Казалось совершенно естественным, что мы, мальчишки в Московском лингвистическом кружке, ставим себе вопрос: „А как надо преобразовать лингвистику?“ То же самое было во всех других областях».
Одновременно Якобсону была присуща черта, которую сам он называл «решающей в [его] жизни»: умение занять позицию стороннего наблюдателя. «Я могу выступить в любой роли, но все это только роли, — писал он. — Филология — роль, как все остальные, только любимая». Он похож на человека, который наблюдает за шахматной партией, интересуясь игрой, а не результатом: «Смотришь с любопытством, сочувствуешь проигрывающему, радуешься ловкому шаху выигрывающего и продумываешь „ходы“ и за белых и за черных. На минуту можешь даже подсесть к столу поиграть за одного из них. Вот мое отношение к сегодняшней политике».
Именно из-за этого релятивизма — или, по определению Брика, «дипломатического таланта» — многие относились к Якобсону с подозрением. Он не занимался политикой, но был скомпрометирован близостью к Маяковскому и его кругу. В Праге он сразу стал искать контакты с представителями авангарда и в феврале 1921 года сообщал Маяковскому:
Сегодня в правительственной газете Тебя обругали матом. Самое мягкое из выражений было «сукин сын». В левых кругах Твоя популярность растет. Первого мая в здешнем большом театре пойдет перевод Твоей Мистерии, вокруг этого представления будет страшный. Лучший здешний драматург Дворжак (ныне коммунист [sic]) о какой бы пьесе ни писал в пражской левой газете, неизменно констатирует, что по сравнению с Тобой это буржуазная гниль. <…> На днях в чешском фабричном центре Брно вечер Твоих произведений для рабочих.
Якобсон делал все возможное для популяризации нового русского искусства и литературы в Чехословакии. В частности, его усилиями был переведен на чешский фрагмент «150 000 000» (полностью поэма вышла в 1925 году) — и он так быстро осваивал язык, что уже через полгода после приезда в Прагу смог опубликовать стихотворение Хлебникова в собственном переводе. Несмотря на близкое личное знакомство с Маяковским, Якобсона больше интересовало творчество Хлебникова: в его формальных экспериментах Якобсон находил пищу для собственных идей о поэзии как — в первую очередь — языковой деятельности. Еще в Москве он работал над изданием произведений Хлебникова и написал для этого предисловие, которое теперь в Праге вышло отдельной книгой на русском: «Новейшая русская поэзия. Набросок первый».