Ответ Лили говорит сам за себя: «Пиши подробно как живешь (С кем — можешь не писать)». У обоих были многочисленные связи; различие состояло в том, что Маяковский безумно страдал, узнавая о приключениях Лили; она же скорее всего была благодарна ему за отношения с другими женщинами — при условии, что они не угрожали их с Осипом общей жизни. Это давало ей моральное право на свободу собственных действий. К тому же из-за романа на другом конце земного шара вряд ли стоило тревожиться! И тем не менее именно отношения с Элли Джонс имели последствия, о которых никто пока не догадывался.
Новые правила 1926–1927
Жить надо вместе; ездить — вместе.
Или же — расстаться — в последний раз и навсегда.
Какие чувства испытывал Маяковский, покидая американский континент? За четыре месяца в Мексике и США и его внутренний агитатор, и внутренний лирик нашли удовлетворение: первый — в стихах и выступлениях, второй — в личной сфере. Кроме любовной связи с Элли Джонс, путешествие принесло ему приступы сильной ностальгии, разбуженной ежедневными встречами с Давидом Бурлюком. Бурлюк принимал участие в организации выступлений Маяковского и сделал иллюстрации к двум стихотворениям, вышедшим отдельными книгами во время его пребывания в Нью-Йорке.
Но каким бы политически «прогрессивным» Бурлюк ни был, старые друзья, разумеется, говорили не только о политике. Стихотворения, иллюстрированные Бурлюком, — «Необычайное приключение…» и «Христофор Колумб» — не были политическими произведениями. Бурлюк являлся не только «отцом русского футуризма», но и в определенном смысле «отцом» Маяковского, именно он открыл его поэтический талант и сделал его поэтом. В 1910-е годы они вместе боролись за эстетические идеалы футуризма, а после революции — за свободу искусства от государства. Бурлюк был одним из ближайших друзей Маяковского, их очень многое объединяло. Если поэт и мог облегчить душу перед кем-либо, то именно перед ним. Признание, услышанное Бурлюком от Маяковского в Нью-Йорке — «Вот семь лет как я очень скучаю»[17], — нельзя считать проявлением усталости, депрессии или временного смятения чувств. Тем более что оно перекликается с записью в дневнике, который Маяковский вел во время разлуки с Лили зимой 1923 года и где он упоминает «один от семнадцатого года до сегодняшнего дня длящийся теперь никем не делимый ужас»[18].
Свойственная Маяковскому двойственность, противоречивое отношение к своему творчеству и отечеству с полной силой прорываются в стихотворении «Домой!», над которым он начал работать, возвращаясь на корабле из Нью-Йорка. Восхваляя созидательную силу коммунизма, Маяковский подчеркивает, что вклад поэта в дело революции не менее важен, чем вклад рабочих, хотя они и приближаются к коммунизму с разных сторон:
Как и в поэме «Про это», Маяковский считает, что истинная любовь невозможна без нового коммунистического общества.
Одновременно он развивает другую тему своих прежних произведений, а именно: поэзия должна подчиняться политике, а поэт обязан выполнять так называемый «социальный заказ» (см. далее стр. 422). Он ощущает себя «советским <…> / заводом, / вырабатывающим счастье», он хочет получать «задания на год» от Госплана, чтобы «над мыслью / времен комиссар <…> с приказанием нависал», чтобы «в конце работы / завком / запирал мои губы / замком», «чтоб к штыку / приравняли перо» и чтобы Сталин делал доклады на политбюро «о работе стихов». (То, что в качестве докладчика был выбран Сталин, объясняется не особой симпатией Маяковского к преемнику Ленина, а рифмой «стали — Сталин»; по литературным вопросам Сталин, как известно, редко высказывался.)
Так далеко в отрицании поэзии Маяковский еще не заходил. Самое страшное заключается в том, что он делал это без внешнего принуждения, официально подобной правоверности не требовалось. Импульс шел изнутри: Маяковский знал, с каким подозрением к нему относятся в различных кругах, и этим заявлением хотел показать, что он не «попутчик», что он более коммунистический, чем сама партия.
Тем не менее Маяковский, очевидно, сомневался в том, что его присяга возымеет нужный эффект — несмотря на ее политическую корректность. Он жаждал быть понятым партией и народом, но опасался противоположной реакции, что явствует из последних строф стихотворения: