Первое издание Великой депрессии породило фашизм и мировую войну, но оно также породило народные фронты, революцию в Испании, антиколониальные выступления в Индии и массовый подъем левого движения, которое поставило под вопрос само существование капитализма. Разумеется, сталинский СССР вместе с западной социал-демократией серьезно способствовали тому, чтобы этот кризис, в конце концов, нашел себе реформистское, а не революционное разрешение. Но сегодня уже нет ни Советского Союза, ни социал-демократии в том смысле, в каком она существовала на протяжении большей части ХХ века (исторические названия партий говорят об их политике не больше, чем древние племенные имена Бельгии, Иберии или Венеции об их сегодняшнем населении).
Отсутствие вменяемой левой альтернативы - тоже одно из последствий многолетнего невнимания к историческим урокам. Неготовность общества к кризису на всех уровнях гарантирует, что он будет затяжным и мучительным. И призраки прошлого получат достаточно шансов, чтобы материализоваться.
И, увы, шансов увидеть колонны нацистских штурмовиков, марширующих по улицам европейских (и российских) городов, куда больше, чем надежд на то, что мы в один прекрасный день обнаружим Кинг Конга, вновь карабкающегося по этажам Эмпайр стейт билдинг.
Антиуспех
Питер де Хоох. Голландская семья. Ок. 1660
Английское словечко «лузер», традиционно переводившееся на русский язык как «неудачник», в 1990-е годы неожиданно превратилось в один из главных идеологических символов эпохи. Таковым оно, несмотря на некоторые колебания конъюнктуры, оставалось и в следующее десятилетие, быть может для того, чтобы окончательно утратить заложенный в него идеологический смысл на фоне кризисных потрясений, наступивших в 2008 году.
Появление нового слова всегда отражает новые явления. И если у нас был в очередной раз востребован иностранный термин, то именно потому, что с обществом происходило нечто непривычное, не описываемое нашей традиционной речью. Другое дело, что в отечественной реальности английское слово приобрело новый смысл, лишь частично совпадающий с тем, который оно имело в собственном языке.
Смысл термина был сугубо и принципиально идеологическим. И, как ни парадоксально, относился он не столько к тем, кто в ходе реформ 1990-х годов проиграл, потерпел неудачу, а напротив, скорее отражал мироощущение победителей. Или, вернее, тех, кто на данный конкретный момент мнил себя победителями.
Задача состояла не в том, чтобы описать поражение, а в том, чтобы морально, культурно и психологически обосновать победу. Эта победа, успех, материальное торжество должно было не просто утвердить себя, но и доказать свою закономерность, необходимость и правильность. И именно здесь возникала проблема: критерии успеха, принятые обществом 1990-х годов, разительно не совпадали не только с прежней советской системой ценностей, но и с традиционными представлениями, существовавшими в русской культуре. Хуже того, они находились в разительном противоречии с так называемой «протестантской этикой» Запада.
В свое время Макс Вебер очень убедительно показал, что смысл протестантской этики не в восхвалении богатства и успеха любой ценой, а наоборот, в их ограничении, подчинении определенным правилам и требованиям. Именно поэтому успех в протестантской культуре скромен до ханжества, а богатство подчинено неумолимой логике накопления капитала. Это служение капитализму, требующее сдержанности и самоотречения, отнюдь не вызывало сочувствия в постсоветском обществе, воспринимавшем рынок исключительно через призму потребления и наслаждения. С другой стороны, протестантская этика капитализма делает понятия богатства и успеха неотделимыми от понятия труда - нечто глубоко отвратительное и принципиально неприемлемое для новых элит, которые формировали свою идеологию за счет отрицания советских ценностей, тоже ориентированных на решающую роль труда (и, кстати, парадоксальным образом, схожих с «протестантской этикой» Вебера).
Короче, успех должен был оправдываться не трудом, скромностью и воздержанием, а чем-то другим. Например, неудачей других.