Вспомним: ведь в надрывножалостном, хотя и жестоком с виду фильме «Про уродов и людей» мелкому бесу Иоганну никто так и не смог ничего противопоставить. В нем все было омерзительно до предела — все, вплоть до постоянного поедания морковки со сметаной; он не был даже похотлив — им ничто не двигало, кроме тупой и гнусной алчности да ещеподспудной страсти к разрушению чужих судеб. Только природа, кажется, умудрилась что-то сделать с этой дрянью — вряд ли он уцелеет, уплывая на льдине. Люди перед ним расступались, как масло под ножом. И «брата» никто не сумел остановить, вся Америка спасовала. И мальчик Иван из «Войны» всех чеченцев перепобеждал. Что может остановить человека, у которого ничего нет внутри — совершенная, идеальная пустота, как в том знаменитом пустом трамвае, который бегал по рельсам в первом «Брате», четко сигнализируя об истинном авторском отношении к герою? Что вообще есть прочного в этом тотально сгнившем мире, который Балабанов изображает всю жизнь, беря в качестве модели то поздний СССР, то девяностые годы, то серебряный век? В «Грузе 200» вдруг забрезжила надежда: правда, там есть и еще один Хороший Человек. Мертвый десантник. Но этот хороший мертвый десантник никакого маньяка, к сожалению, не остановит. Остается надежда на таинственную Антонину из одинокого дома под Ленинградом.
Откуда она взялась? Как поняла, что мент подставил ее возлюбленного? Что она знает о темных отношениях, связывающих этого возлюбленного с ментом? Почему она терпела запои и придури своего бывшего зэка, мечтающего о новой утопии? Что заставляет ее спасать чиновничью дочку, случайно оказавшуюся в ее доме по прихоти пьяного «мажора»-ухажера? Все темно, и все понятно. В критические минуты вдруг невесть из каких глубин поднимается спаситель — чтобы потом так же таинственно кануть. Но только он способен положить конец извращенному мучительству — потому что у него-то рука не дрогнет. Балабанов любит людей, которые метко стреляют, не особо задумываясь. Случай Антонины — тот самый. «Я стреляю, и нет справедливости справедливее пули моей». Многие, конечно, напишут о том, что фильм Балабанова мрачен и страшен. Не знаю. Мне в нем впервые померещилась надежда — хотя претензий к этой картине у меня множество, и главная связана с концепцией. Она, как всегда у Балабанова, довольно искусственна: вот, был абсолютно фальшивый мир, в котором слащавое сюсюканье попсы и тошнотворное шамканье генсеков сочетались с корневой тайной злобой и мерзостью, которая уже перла во всещели, росла как на дрожжах и подпитывалась всеобщей ложью. У меня как раз такое чувство, что сегодняшняя Россия — это все то же самое, образца 1984 года, минус все то хорошее, что в СССР все-таки было. Но об этом спорить бессмысленно — Балабанов наверняка ответит, что мне в 1984 году жилось хорошо, а он знает, как все было. Будем считать, что знает. За Антонину ему все прощается.
Ленин и Блок
Я не первый, кто ставит их рядом. В проскрипционных списках работы Савинкова и Мережковских фамилия Блока стояла непосредственно после ленинской. Оба подлежали немедленному аресту в случае антибольшевистского переворота. Тут есть логика: оба бесспорно первенствовали, каждый в своей области. Современники этого первенства не оспаривали — словно кумир в подчеркнутом одиночестве занимал первое место, а прочие начинались сразу с одиннадцатого, как Тарковский говаривал о Бахе. Эта бесспорность тем более удивительна, что времена-то были отнюдь не безрыбные: и Ленин, и Блок действовали в блестящем окружении, на фоне сотен политических и поэтических титанов. Но отчего-то именно их авторитет незыблем — и дело тут, конечно, не только в масштабе дарования, но прежде всего в способности обоих быть (или осознаваться) своими, близкими: быть тем, что называется «выразитель заветных чаяний». К Блоку вполне приложима пастернаковская формулировка «Он был их звуковым лицом». Чьим — «их»? Не принципиально: десятых годов. Миллионов современников и соотечественников. Блок и Ленин, каждый по-своему, были предельным выражением некой тенденции; и тенденция — при всем различии областей, в которых они действовали, — была общая. Я назвал бы ее эсхатологической, гибельной. Гибель предчувствовали все, включая самых тупых (они-то обычно наиболее чутки, ум не мешает), но только Ленин и Блок сумели использовать ее максимально эффективно: Блок сделал из нее лучшую поэзию, Ленин — лучшую политику.