Алексей ответил в е с е л о , с такой же искренней, простой и б л а г о р о д н о й у л ы б к о й :
- Не знаю, отец, может быть, через полгода.
- Ну, хорошо, приезжай через полгода. Только обязательно с "Георгием".
Я сейчас подчеркнул те слова, которые подчеркнул критик. Только одно слово я подчеркнул по собственной инициативе, ибо оно действительно пахнет шовинизмом: " б л а г о р о д н о й " (улыбкой). Только это слово не мое, а критика. У меня написано "благодарной улыбкой". Я не обвиняю в сознательной замене одного слова другим. Это сделано нечаянно, только потому, что критику страшно хочется так читать. Получается действительно букет: сын шовиниста отправляется на фронт и благородно улыбается!
Подача этого отрывка, даже после произведенных над ним манипуляций и подчеркиваний, может быть, не достигнет цели. Читатель может подумать, что же тут особенного, старик не слова ни сказал о победе над немцами, не выразил своего квасного патриотизма, может быть, это и не шовинизм? Может быть, это что-нибудь другое?
Критик не дает читателю опомниться. Перед тем как процитировать отрывок, он напишет:
"Ликование достигает своего наивысшего предела, когда старик Теплов провожает на фронт сына".
"Раньше чем познакомиться с отрывком, читатель уже знает, что в нем изображается л и к о в а н и е (никак не меньше!). Читатель уже ошеломлен. Критик не оставит его в покое. После цитаты он пускается в такие критические восторги:
"Что их так обрадовало? Ведь не "Георгий" же, которого требует отец от сына. И неужели можно найти хотя бы одну рабочую семью, в которой проводы единственного сына на империалистическую войну воспринимались как радостное событие. Едва ли пресловутый герой... Козьма Крючков столь бодро вел себя, отправляясь на фронт".
После такого напутствия любой отрывок может показаться сомнительным. Критик имеет право надеяться, что цель достигнута и может подавать на стол второй отрывок, с таким же усилием препарированный. Все делается очень просто, уединенная цитата, без указания на места предыдущие и последующие, оглушительный подбор "критических" словечек: "ликование", "обрадавало", "радостное событие", "всплакнувшая мать Алеши тоже поддается общей радости".
Мне хочется обьяснить поведение критика. И как бы я ни хотел быть к нему снисходительным, обьяснения напрашиваются самые печальные: или критик не способен, элементарно не способен разобраться в художественном произведении, или он сознательно, нарочито искажает мою работу. Какая их этих двух возможных причин заставила, например, скрыть от читателя страницу, предшествующую сцене прощанья. На этой странице совершенно ясно обьясняется отношение старика Теплова к войне.
"- Поехали воевать, значит?.. Напрасно на немцев поехали. Надо было на турок.
- А что нам турки сделали?
Семен Максимович редко улыбался, но сейчас провел рукой по усам, чтобы скрыть улыбку.
- На турок надо было. Война с турками легче. Смотришь, и победили бы.
- И немцев победят.
- На немцев кишка тонка, и царь плохой. С таким царем нельзя на немцев. У них царь с какими усами, а наш на маляра Кустикова похож. Сидел бы уж тихо..."
Я отдаю себе отчет в том, что такое высказывание старого рабочего удовлетворить критика не может. Он, конечно, потребует, чтобы в словах рабочего были на местах все формулы политического определения империалистической войны, чтобы старик в 14-м году высказывался в тех самых словах, в которых мог высказываться только Ленин. Но все-таки... хотя бы миниатюрное внимание на это место критик обратить должен. Разве в этих словах выражается шовинизм? Разве здесь не высказано глубокое презрение к царю, к войне, к дипломатии?
Критик не хочет замечать и других мест, расположенных буквально по соседству со сценой прощанья. Я принужден привести из этих абзацев несколько отрывков. Они расположены на левом столбце страницы, а сцена прощанья на правом:
"Война тяжелой, неотвязной былью легла на дни и ночи людей, былью привычной, одинаковой вчера, сегодня и завтра. Дни проходили без страсти, и люди умирали без подвига...
Тихо плакали на Костроме матери в своих уединенных уголках, ожидая прихода самого радостного и самого ужасного гостя того времени, почтальона, ожидали, не зная, что он принесет, письмо от сына или письмо от ротного командира. Иногда переживания матерей становились определеннее, это тогда, когда приезжал сын, искалеченный или израненный, но живой, и матери не знали, радоваться ли тому, что хоть немного осталось от сына, или плакать при виде того, как мало осталось".
Пропускает критик и изображение сурового горя отца перед отьездом сына, и даже в приведенном отрывке не видит, не читает и не понимает простых и ясных слов:
"...Отец вышел на двор, х о л о д н о миновал взглядом неудержимые, хоть и тихие с л е з ы жены, п о з в о л и л Алеше поцеловать себя и только в этот момент улыбнулся необыкновенной и прекрасной улыбкой, которую сын видел п е р в ы й р а з в ж и з н и ".