Я упорно считал, что начал писать стихи на фронте. Мне было шестнадцать лет. Я успел окончить девять классов могилев-подольской средней школы номер два. Потрясение первых дней войны необъяснимым образом формировалось в фактически ещё детском сознании, искало из него выход. Я ничего не придумывал. Фиксировал только то, что видел и чувствовал. Так появились стихи. Правда, старший брат моей одноклассницы несколько лет назад обвинил меня в неточности. Мол, на их выпускной вечер я, ученик, окончивший седьмой класс, был делегирован со своим стихотворным приветствием. Не помню. Хотя отчетливо помню, как преподаватель русской литературы Александр Васильевич Иванов не в классе, а после уроков читал мне в оригинале построенное ромбом стихотворение Виктора Гюго «Джинны», а я, не понимая ни одного французского слова, упивался музыкой прекрасной поэзии. Потом я разыскал замечательный перевод этого стихотворения, сделанный Шенгели. Помню, как Александр Васильевич читал мне в оригинале сонеты Шекспира. Не зная английского языка, я услышал, что в этих стихах отсутствует непременная для сонетов система рифм, и сказал это своему любимому учителю. Потом он тоже по-английски читал стихи Киплинга. И Гомера читал на древнегреческом. Я пожаловался, что «Илиада» кажется мне ужасно громоздкой и неуклюжей. «А цезуры ты слышишь? Читай вслух и цезурой дели каждый стих. Хотя перевод, конечно, не оригинал. Жаль, что ты не знаешь древнегреческий». Я помню беседы Александра Васильевича. И замечательного преподавателя украинской литературы Теофила Евменовича Шемчука. Его внеклассные разговоры о любимой мной Лесе Украинке. Бывшая служанка Леси Украинки Маслянко подарила мне одиннадцать стихотворений своей обожаемой хозяйки, присланные ею из Египта в Могилев-Подольский. А я, дурак, несмышлёныш, собака на сене, хранил их в тайнике, надеясь… На что я надеялся? Погибли эти стихи. Даже от Теофила Евменовича я утаил их.
Помню, как строгая немка Елизавета Семеновна Долгомостьева сперва заставляла меня, ученика пятого класса, зубрить стихи Гёте и Гейне, а потом радовалась, видя с какой жадностью я пожираю эти стихи. Пригодился мне на войне немецкий язык.
Всё это я помню отчетливо. А своих школьных стихов, нет, не помню. И, к сожалению, не помню многого, сочинённого мною на фронте. Не случайно я написал «сочинённого». На фронте я стихи записывал в свободные минуты, когда они были, по существу, уже готовы. Я даже их не правил. Не умел. Да и сейчас не умею. Только небольшое количество сгоревших в танке стихов мне удалось восстановить. Самому и с помощью однополчан. И в точности дат не всегда уверен. Хотя некоторые стихи даже по минутам могу привязать к событиям. Значит, даты верны.
На фронте у меня было два любимых поэта. Во время боёв на Северном Кавказе я где-то нашел том Маяковского, о котором до этого у меня фактически не было представления. Я ведь не учился в десятом классе. Весь этот том я знал наизусть.
Летом 1944 года начал читать Твардовского «Василий Тёркин» стал любимой книгой. Но ни Маяковскому, ни Твардовскому я не пытался подражать. Стыдно признаться — мне хотелось писать как Лебедев-Кумач и другие популярные авторы наших лучших в мире жизнерадостных призывных песен. Увы, не получалось.
В госпитале после последнего ранения я железобетонно решил стать ортопедом-травматологом. О литературе не только не мечтал, но даже мысли о ней не возникало. Я понимал, что стихи мои к литературе не имеют никакого отношения. И вообще на поэта, вероятно, не надо учиться.
Летом 1945 года я, так сказать, служил в Москве, в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск. Так сказать — потому, что просто числился в четвертом, как мы называли его, мотокостыльном батальоне. Это был батальон офицеров-инвалидов, ждавших демобилизации. Я передвигался с помощью костылей. Полк дислоцировался на Песчанке. До станции метро «Сокол», последней на этой линии, добирались пешком по песчаным пустырям. Там не было ни одного дома. Походы мои осложнялись тем, что руки не окрепли после семи пулевых ранений. Но мне было двадцать лет. В Москве я, провинциал, был впервые. Так много хотелось увидеть и услышать. После завтрака я уезжал в музеи, а потом — в театры. В казарму возвращался на ночлег.