«Всяка тварь ест другую», — понял в тот день Митрофан, почесав затылок.
У него прорезался зуб мудрости, а звали его Фома Криворуль.
Митрофан менял имена, как змея кожу, полагая, что каждому возрасту соответствует новый человек, и неоднократно крестился, перемерив на себя уже все святцы. Но была в этом и месть. «Несправедливо, — рассуждал он, — что имя остаётся вечным — оно и старше, и переживает нас».
Среди его имён были женские, когда женское начало брало в нём верх над мужским, и такие, по которым невозможно определить пол.
Так было в юности, когда ему попадались женщины с лицом в кулачок и подошвой на сердце.
«Вон сколько их! — бормотал он, косясь по сторонам. — Нужна одна, а нет ни одной».
Он сплёвывал на тротуар, приподняв шляпу, знакомился, подбирая банальности к улыбке, прилипал, как банный лист. Отделаться от него было невозможно, но он быстро высыхал: залезая под одеяло, проводил долгую ночь, а потом едва коротал день.
«Женщин портят мужчины», — пыхнула ему в лицо сигаретным дымом дама с поплывшей на ресницах тушью.
«А мужчин — женщины», — про себя возразил он, чувствуя, как внутри сцепились, словно борцы в стойке, мужское и женское начала.
Но постепенно монологи с женщинами превращались в диалоги с собой.
И он взял имя Саша Звенигрош.
Сцена из фильма: полицейский и бандит, переговариваясь, целят друг в друга с трёх шагов. А потом стреляют. Бандит — чтобы спастись, полицейский — исполняя долг. Промахнуться невозможно, и, погибая, полицейский даже не знает, попал ли он. Митрофан видел в этом символ. Ему чудилось, что и он, словно под чьим-то дулом, проживает так, а не иначе, всецело подчиняясь чужой воле, и однажды умрёт, не узнав, справился ли с ролью. О счастье он думал не чаще, чем поливал кактус на подоконнике, а остальное время искал под лавкой чертей. В неудачах он обвинял родителей, Бога, судьбу, хлопнув на лбу муху, клял время, отпускал колкости в адрес каждого из своих имён и всё чаще задумывался о поступках, которых не совершал. «Лучшее произведение — ненаписанное, лучший человек — не рождённый, лучший поступок — мысленный, — приходил он к выводу, ковыряя на стене лупившуюся краску. — Шатаясь по свету, многого наслушаешься, ещё больше найдёшь, а себя потеряешь».
От людей исходил пугающий оптимизм, и Митро- фан бежал домой, пряча своё «я» за семью замками.
Любовь пришла к Митрофану поздней осенью. Она стояла в крепдешиновом пальто у канала, когда он шёл менять имя. «Проводите меня до метро», — просто сказала она. И Митрофан повёл женщину старыми перекошенными дворами, молча поглядывая на её тень. Ему хотелось быстрее от неё отвязаться, и поэтому он вёл её не к метро, а к себе домой. Память у него была так устроена, что в ней оставалось только то, что Митро- фан не стал делать, а содеянное без остатка забирала старость, когда стучалась к нему по ночам. Он вглядывался в силуэт спутницы и, улыбаясь, думал, что не будет помнить его очертания после того, как разглядит без одежды.
Но ночью, когда проснулся, спугнув старость, и пошёл в ванную по раскиданному на полу женскому белью, Митрофан увидел в зеркало человека, которым был вчера. Он осознал, что помнит все ошибки за несколько лет, которые привели его к этому зеркалу, но не помнит ни своего старого имени, ни нового.
Поэтому утром, когда его позвали на новый лад, он послушно откликнулся.
Его любовь звали Капитолина Перехлёст.
И это стало очередным именем Митрофана.
Его сны пропускали время, как дырявый плащ сырость. Вот он снова был ребёнком: лето выдалось дождливым, его велосипед чертил по лужам «восьмёрки», а босые ноги, то и дело соскакивающие с педалей, черпали воду. Чертыхаясь, он дёргал руль, наклоняясь то вправо, то влево, считал Митрофанов, отражавшихся на мокром асфальте. Они появлялись и исчезали вместе с поворотами, но он успевал заглянуть им в глаза.
И прежде чем проснуться, понял: это были глаза будущих ошибок.
Когда они были вместе, его любовь громко смеялась, а когда расстались, недолго плакала. Она намазала маслом булку и, взяв обеими руками, словно ребёнка за уши, стала считать маковинки.
«Мужчина, как трамвай, — откусив бутерброд, подумала она, — один ушёл — придёт следующий».
А Митрофан по-прежнему заливался соловьём и, увиваясь за женщинами, был назойлив, как комар. Но если раньше за беседой скрывалось желание заняться любовью, то теперь постель стала поводом поговорить. И в этом Митрофан преуспел гораздо меньше, добиваясь лишь междометий и вскинутых бровей. Его избранницы не хотели слушать, потому что знали всё наперёд, а когда открывали рот, вяли уши. Но Митро- фан не сдавался. Он влюблялся до беспамятства, раз за разом уверяя себя, что ему отвечают взаимностью. Ему казалось, будто зимой распускаются розы и по ночам светит солнце.
Однако, что у мужчин на уме — у женщин на языке.
«Хорош, ухажёр, — слышал он каждый раз, — можно под ручку пройтись, а можно и ноги вытереть».
С годами Митрофан стал молчалив, зато много разговаривал во сне.