На самом деле умирать не так плохо, но это длится целую вечность. А вечность не длится вообще нисколько. Знаю, похоже на противоречие или, может, всего лишь на игру слов. Но на самом деле, как выясняется, это вопрос точки зрения. Большая картина, как говорится, в которой это на вид бесконечное мотание туда-сюда между нами возникает, исчезает и снова возникает в тот же самый миг, когда Ферн помешивает в кипящей кастрюле, а твой отчим утрамбовывает табак в трубке большим пальцем, а Анджела Мид с помощью гениального приспособления, заказанного по каталогу, вычесывает с блузки кошачью шерсть, а Мелисса Беттс взволнованно задерживает дыхание в ответ на то, что, как ей кажется, сказал муж, а Дэвид Уоллес моргает, лениво просматривая фотографии из школьного альбома Авроры Вест С. Ш. 1980 и видит мое фото и пытается через свою маленькую замочную скважину представить, что же случилось, что же привело меня к гибели в жестокой автомобильной аварии, о которой он читал в 1991, какие же проблемы или боль заставили парня закинуться разрешенными препаратами и сесть в свой Корвет цвета электрик — у Дэвида Уоллеса вдруг возникает огромный и совершенно беспорядочный набор внутренних мыслей, чувств, воспоминаний и впечатлений из-за маленького фото парня, что учился с ним в школе на класс старше и ходил всегда с заметной, почти неоновой аурой учебного и атлетического превосходства и популярности и успеха у девушек, как и из-за всех до единого колких замечаний или даже незаметных жестов или выражения презрения, когда Дэвид Уоллес промахивался по Легионскому мячу или на вечеринке ляпал какую-нибудь глупость, и из-за того, каким впечатляюще и естественно свободным он всегда казался, как настоящий живой человек, а не неловкие, жалкие, застенчивые очертания или призрак человека, каким, как Дэвид Уоллес знал, он был в то время. Истинно славный парень, что далеко пойдет, которого Дэвид Уоллес в лучших человеческих традициях представлял тогда счастливым и нерефлективным и целиком неодержимым голосами, которые твердят, будто в нем глубоко внутри что-то не так, а у других все так, и что ему надо тратить все время и энергию, чтобы понять, что сделать и сказать, чтобы впечатлить хотя бы минимально нормального или приемлемого американского мужчину, и все это каждую секунду скакало в голове Дэвида Уоллеса 81-го года и двигалось так быстро, что ему так и не удалось ухватиться и побороть или оспорить или хотя бы по-настоящему хотя бы почувствовать хоть как-то, кроме как комком в животе, когда он стоял в кухне своих биологических родителей и гладил форму и думал, как он наверняка слажает и сделает страйк аут[11], даже не успев ударить, или упустить простой мяч и раскрыть свою истинную жалкую суть на глазах этого хиттера с показателем в.418 и его по-ведьмовски красивой сестры и всех зрителей на раскладных креслах на траве у поля Легиона (которые, он был уверен, все равно уже разглядели его, фальшивку, из-за забора) — другими словами, Дэвид Уоллес пытается, в ту секунду, пока моргает, как-то примириться с тем, что у этого сияющего парня было что-то, что заставило его убить себя таким драматическим и несомненно болезненным способом — и хотя Дэвид Уоллес четко понимает, что клише о том, как нельзя полностью познать, что творится у кого-то внутри, древнее и безвкусное, и все же он в то же время очень осознанно пытается запретить этому пониманию осмеивать хотя бы попытку или заворачивать всю линию размышлений в некую вогнутую спираль, которая не дает ни к чему придти (с 1981, разумеется, прошло значительное время, и Дэвид Уоллес вышел после многих лет буквально неописуемой войны против себя с чуть большей огневой мощью, чем была у него во времена учебы в Авроре Вест), и вот более реальная, более выносливая и сентиментальная его половина приказывает другой половине замолкнуть, словно глядя ей прямо в глаза и говоря почти вслух: «Больше ни слова».