Китайская живопись не знает ее. Мистическая живопись готики обходилась без нее; об этом свидетельствуют ван Эйк и все примитивы, фламандские и итальянские. Нужно ли прибавлять, что если светотень и не противоречит духу фресковой живописи, то она не является для нее необходимой? Во Флоренции, как и везде, где линия первенствует над цветом, светотень возникает поздно; в Венеции — начиная с Беллини. Являясь выражением чисто индивидуальной манеры восприятия, светотень не всегда развивается вместе с успехами школ и в строгом хронологическом порядке. Так, во Фландрии предвосхищенная Мемлингом светотень исчезает на полвека. Среди вернувшихся из Италии фламандцев, современников Микеланджело и Рафаэля, тоже мало кто признавал ее. Перуджино и Мантенья также считали светотень бесполезной для отвлеченного выражения своих идей и продолжали писать, если можно так выразиться, резцом гравера или ювелира, а краски накладывали так, как это делает мастер витражей. И только один живший в то время человек великого ума и великой души увидел в светотени более утонченное средство для выражения! своих глубоких и возвышенных чувств, способ передать тайну бытия с помощью другой тайны. Это был Леонардо, с которым не без основания сравнивали Рембрандта, поскольку оба мучились желанием отыскать точные формулы идеального смысла вещей. Леонардо в период расцвета архаической школы был действительно одним из самых неожиданных поборников светотени. Следуя течению времени, мы во Фландрии от Отто Веншоса приходим к Рубенсу, великому мастеру светотени, хотя он больше пользовался светом, чем тенью. Но несомненно, что полное и окончательное выражение этому принципу дал Рембрандт, не только потому, что свету он предпочитал тень, но и по многим другим причинам. После него вся голландская школа, с начала XVII века и вплоть до середины XVIII века, становится самой прекрасной и плодовитой школой полутени и узких пучков света; развиваясь в пределах этого принципа, общего для всех, она являет собой исключительно богатое и разнообразное целое лишь потому, что, раз приняв эту манеру, она сумела ее варьировать, внеся в нее множество тончайших оттенков.
Всякий другой голландский художник мог бы иногда заставить нас забыть, что он подчиняется незыблемым законам светотени. Но у Рембрандта это немыслимо: он составил, согласовал и, так сказать, сам опубликовал эти законы. И если бы можно было допустить, что он думал о теориях в тот момент творчества, когда инстинкт им руководит в гораздо большей мере, чем разум, то наш интерес к «Ночному дозору» удвоился бы, поскольку это полотно приобрело бы характер и значение манифеста.
Все обволакивать, все затопить тенью, даже погрузить в нее самый свет, с тем чтобы, извлеченный оттуда, он казался более далеким, более лучистым; окружать волнами тьмы освещенные места картины, нюансировать их, углублять и сгущать, но так, чтобы мрак казался прозрачным, а полумрак — воздушным; наконец, придавать самым темным цветам своего рода «проницаемость», которая мешала бы им стать черными, — таковы первое условие и трудности этого совершенно особого искусства. Само собой разумеется, что если кто-нибудь и достигал в нем совершенства, то это был Рембрандт. Он не придумал его, но он его усовершенствовал, и поэтому метод, которым он пользовался чаще и лучше других, носит его имя.
Легко угадать последствия этой манеры видеть, чувствовать и передавать явления действительной жизни. Жизнь меняет облик. Границы предметов смягчаются или стираются, их цвета улетучиваются. Рельеф, не скованный строгим контуром, становится более неопределенным в своих очертаниях, поверхность его — трепетной, а переданный искусной и вдохновенной рукой, он приобретает большую, чем где-либо, жизненность и реальность, поскольку тысяча хитроумных приемов дает ему двойную жизнь: ту, которую он черпает в природе, и ту, которую ему приносит вдохновение художника. Словом, мы видим здесь особую манеру углублять полотно, отдалять или приближать предметы, скрывать или обнажать истину, окутывать ее покровом фантазии — в этом и состоит искусство, а точнее, искусство светотени.
Если метод этот допускает много вольностей, то следует ли отсюда, что все они разрешены? Ни некоторая относительная точность, ни правильность формы, ни ее красота, когда к ней стремятся, ни устойчивость цвета отнюдь не должны страдать, когда многое принципиально меняется в восприятии и передаче предметов. Так, у великих итальянцев, например, у Леонардо и Тициана, привычка давать много тени и мало света, позволявшая наилучшим образом выразить чувство, которое они переживали, не вредила красоте колорита, контура и исполнения. Она лишь придавала большую легкость краскам, более изысканную прозрачность языку, не терявшему при этом ничего ни в чистоте, ни в отчетливости: язык делался только более утонченным, более чистым, выразительным и сильным.