Таким образом, в ночь с 9 на 10 февраля 1965 года, когда все ученики спали крепким сном, из дортуара выскользнули две тени, до смерти перепуганные собственной дерзостью, прокрались вдоль северо-восточной стены забора и… перебрались через него, вскарабкавшись на стоящие тут же мусорные баки.
Мы молча шагали по пустынным холодным улицам Лувера. Примерно через километр мы достигли шоссе департаментального значения и добрались до парковки возле автомобильной мастерской «Дежорж».
– Пришли, – сказал Жан.
– А что тут?
– Подожди. Сейчас увидишь.
Ждать пришлось долго, да еще прятаться за угол здания каждый раз, когда мимо проезжала редкая в этот час машина. Я послушался Жана и оделся тепло, но колючий февральский холод проникал под пальто, просачивался сквозь петли вязаного шерстяного свитера и пробирал до костей. Жан то и дело смотрел на часы и ругался сквозь зубы: «Черт, да что ж это такое, черт-черт-черт!» По-моему, он здорово нервничал. Но вот в конце прямой подъездной дороги показался свет желтых фар, и вскоре перед нами остановился гигантский грузовик.
– Приехал! – торжествующе крикнул Жан.
Я в тот момент ни о чем не думал: мозг у меня успел превратиться в бесполезный ком мороженого, занявший всю черепную коробку.
Грузовик – красный «берлиэ» – поражал своими размерами. Чтобы забраться в кабину, надо было высоко задрать ногу, поставить ее на подножку, ухватиться за металлический поручень и, рискуя опрокинуться назад, в пустоту, подтянуться на руках.
Отец Жана сказал нам:
– Молодцы! Залазьте!
Он поцеловал сына, а заодно и меня. Мы, все трое, ликовали, как будто осуществили невероятно сложную стыковку ракеты с кораблем-маткой где-нибудь в просторах космоса, между Сатурном и Юпитером. Отец с сыном ни капли не походили друг на друга. Казалось немыслимым, чтобы у такого мастодонта мог родиться такой хлюпик. Жизнерадостный великан был лыс; на его лице в красноватых прожилках, лишенном растительности, включая брови и ресницы, выделялся огромный нос; крупные кисти могучих рук были усеяны веснушками. В кабине было тепло и пахло кожей, шерстью и табаком.
– Так это ты и есть знаменитый Сильвер? – спросил он меня.
Поскольку в эту ночь мы не спали ни одной минуты, он отправил нас на лежанку позади сидений. Как были, в уличной одежде, мы зарылись в одеяла, и через пару мгновений я провалился в сон.
Лишь по пробуждении я узнал, что мы едем в Брюссель. До тех пор я не бывал нигде дальше Клермон-Феррана, и от одной мысли, что я выберусь за пределы Франции, у меня перехватило дыхание. Только тут я понял, что наше приключение не сводится к ночной вылазке за забор интерната. Мы ушли в самоволку минимум на два дня. «Ты будешь вспоминать об этом всю свою жизнь», – говорил мне Жан. Теперь до меня начинало доходить, что именно он имел в виду.
Мы остановились возле придорожного кафе, напились горячего какао и досыта наелись хлеба с маслом и вареньем. Отец Жана позвонил в интернат, сказал, что забрал нас, но скоро доставит обратно, так что беспокоиться не о чем. Позже Жан объяснил мне, что он сделал так специально, предпочитая поставить руководство школы перед свершившимся фактом.
Любимой фразой его отца было: «Ну что, мальцы, довольны? Нравится вам?» Еще бы нам не нравилось! Грузовик катил по дороге, ласково урчал мотор, мимо проплывали платаны. В те времена во Франции не было автомобильных магистралей – ни единого километра. Мы говорили о футболе, обсуждая шансы французской команды на участие в чемпионате мира в Англии. Еще мы слушали радио. Помню, что песня
– Ну и правильно сделала! – одобрил отец Жана, слово в слово повторив то, что говорил мой собственный отец, из чего я вывел, что мать и в самом деле поступила в высшей степени разумно. Родители Жана развелись, и он жил с матерью, но отлично ладил с ними обоими.
В полдень мы сделали еще одну остановку близ города Шалон-сюр-Марн. На обед мы ели курицу с рисом, обильно политым потрясающе вкусным соусом. На десерт нам дали грушевый пирог. Я отлично помню все, что ел в те дни. Самое большое впечатление на меня произвела тарелка жаренной во фритюре картошки под майонезом, которой мы лакомились в Брюсселе. Хрустящая, золотистая, она таяла во рту и навсегда осталась для меня образцом кулинарного искусства, воплощением идеала, с той поры недостижимого. Это было концептуальное картофельное совершенство.