Читаем Старухи полностью

Так вот, Олена-горло запастила — очень распространенное у нас словечко для обозначения крика на пределе — без всякого предисловия, прямо с порога:

— Чего сидите насухо? Люди-то охапками вино из магазеи тащат.

— Да кто такой ноне богатый?

— Кто! Известно кто — скотницы. Та соплюха-то — Полька Олексеевны — вся-то с рукавицу, двести шестьдесят рубликов огребла. За месяц!

— За месяц? — ахнули в один голос старухи.

— Да! За месяц! Стоит перед прилавком, выколупывает: «Я белого не люблю, мне бы шинпанского бутылки три…»

— Чего-чего? — переспросила туговатая на ухо Маша-репка.

— Шинпанского, говорит. Жижа такая, как стечь кобылья, только подслащена… В темных зеленых бутылках с серебряным горлышком…

— Четыре рубли с копейками по-нонешнему стоит… — авторитетно начала разъяснять Татьяна Марковна.

Но Олена и ее под себя подмяла — не дала досказать.

— Заместо квасу, говорит, пить буду. А то по нонешней жаре все горло пересохло…

— За четыре-то рубля заместо квасу?

— Дак ты какой дырой-то слушаешь? — заорала Олена на тихую Павлу. — Говорю, двести шестьдесят рубликов за месяц отхватила, дак чего ей какой-то там четверик.

— А сколько же с таких денег пензия-то ей будет? — полюбопытствовала, тряся головой, Фиклистовна.

— Да уж не с твое — не двенадцать рублей!

— У моей снохи сестра в совхозе агрономша, дак у них доярки ины по восемьдесят рублей получать будут, — сказала Татьяна Марковна.

— По восемьдесят?

В избе наступила гробовая тишина, даже тетка у печки перестала трещать лучиной — никак не разжигался самовар, потом вдруг хлопнули двери, загрохотали ворота — это Олена-горло выскочила на улицу. Так вот всегда: налетит, взбаламутит людей и вон.

Никогда не унывающая тетка Люба и на этот раз не изменила своему характеру.

— Ладно, давай, — начала она вразумлять старух, — с голоду не помираете. А денежных людей на том свете в ад — разве забыли «Страшный суд»? Бывало, у входа в монастырь висел…

Ее поддержала Анна:

— Верно, верно, мати. Всего вина не перепить, всех денег не прожить. Это кто, бабы, у нас говаривал? Ваня-грыжа, кабыть.

Но нет, и эта хитрость не удалась. Завсхлипывали, запричитали бабы — сперва тихонько, вполголоса, а потом все пуще, пуще, и вот уже сплошной вой и рев стоит в избе.

Я не сразу понял, из-за чего так убиваются мои землячки. Ведь не голодны же! А одеты, обуты — разве сравнишь с прежним? Так чего же им надо? Чего они хотят-требуют, протягивая ко мне свои старые, заскорузлые руки?

Справедливости. Прежде всего справедливости. Потому что разве не горько, не обидно это? Вкалывали, вкалывали всю жизнь, рвали из себя жилы — в колхозе, в лесу, на сплаве, сытыми бывали — по пальцам сосчитаешь года, а старость подошла — что отвалили им, во что оценили их нечеловеческий труд?

Да, да, да! На моих глазах проходила жизнь этих великомучениц, которых у нас иначе не называли как пережитками капитализма. Дескать, какие же это люди — темные, неграмотные, насквозь проросшие коростой собственничества! Вот погодите, новый человек вырастет — на него полюбуйтесь!

Новый человек вырастет — не сомневаюсь. Но пройдет ли по Русской земле еще раз такое бескорыстное, святое племя?

Вот сидит напротив меня с заплаканным страдальческим лицом старая Фиклистовна. Руки трясутся, голова трясется — отчего? Отчего она ночи напролет кричит и стонет, не дает покоя дочери?

Тридцать лет Фиклистовна обряжалась с коровами. Тридцать. С первого дня колхозной жизни, когда еще не было общих коровников. Утром встань ни свет ни заря, коров подои, воды наноси, навоз выгреби, потом лети домой как угорелая: свою корову обряжай, печь топи, семью корми. А с домом кое-как управилась — опять работа: за подкормкой ехать надо, а то еще и на сенокос да на силос беги. А за подкормкой раза два-три съездила — уж вечерняя дойка подошла. И опять колесом, опять сломя голову…

И так тридцать лет. Каждый день. Без выходных.

Так ведь это хорошо еще, когда скотина дома, — а каково осенью, когда скотина в отгоне и ты утром и вечером шлепаешь пять-шесть верст туда да обратно, через наши богом проклятые сузёмы?[1]

Раз, бродя с ружьишком по лесу, я видел, как Фиклистовна со своими напарницами возвращалась домой. Погода была ужасная — дождь, слякоть. Лошаденка, выбившаяся из сил, застряла в грязи посреди дороги. Ее стегали, били, упрашивали, умоляли — все бесполезно. И тогда что же сделала полубосая, закоченевшая Фиклистовна? Взвалила бидон с молоком на спину и пошлепала, закачалась по лесной дороге.

А вот сидит рядом с ней Окуля Мишки Пашича. Румянощекая, гладкая старуха. И даже глаза у нее сухие — хуже горькой редьки ей всякая нудьга. Одним словом, бой-старуха. Но я-то не забыл, как она летним вечером в сорок втором, кружась по песчаному пустырю между церковью и школой, навзрыд плакала.

Мне сперва подумалось: напилась Окуля — любила до войны погулять. А оказалось, у Окули куриная слепота и она никак не может попасть на дорогу. И тогда я взял ее за руку и, как малого ребенка, повел домой.

Перейти на страницу:

Похожие книги