Что касается моря, оно здесь — литературный прием. Последний раз Старшинов был на море в конце восьмидесятых годов, когда вместе с семьей отдыхал в Ниде. Отдыхавшие там же литовские поэты, его постаревшие ровесники, стихи которых он переводил когда-то ва множестве, теперь с надеждой смотрели на Запад (где никто и никогда переводить их стихи не станет). Но к нему они по-прежнему относились с искренней симпатией: возили на рыбалку, катали на яхтах и вообще считали своим (как и теперь считают, если включили его имя в школьную программу).
Выйдя же на пенсию, Старшинов с ранней весны до поздней осени (как когда-то в литовской деревне Иодгальвей) стал жить в тверской деревне Лукино на берегу открытого им для себя под конец жизни озера Судомля. За несколько бутылок водки местный умелец сладил ему плоскодонку, на которой он бороздил озерные просторы со своей щуколовкой (удочкой, приспособленной для ловли щук на живца).
В эти последние его годы он, по словам домашних, перестал знать меру в своем увлечении рыбалкой. Вставал в четыре утра и уплывал на озеро. Возвращался часа в два-три пополудни, обедал, два-три часа спал и снова отправлялся на озеро. За сезон он вылавливал несколько сотен щук и обгорал на солнце так, что открытыми частями тела — лицом и руками — напоминал негра преклонных годов, выучившего русский. Привозимый улов раздавал местным бабушкам; а у соседской кошки выработался условный рефлекс — встречать его на мостках, куда причаливалась лодка, в ожидании своей доли добычи.
Не обходилась его деревенская жизнь и без крестьянских забот. Так, весной 1992 года, когда свобода в очередной раз, следуя пророчеству Велимира Хлебникова, пришла «нагая» и старшее поколение россиян всерьез опасалось возвращения голодных времен, Старшиновы засадили весь огород картошкой, выращивать которую оставили главу семейства. Вскоре, как рассказывала Эмма Антоновна, Николай Константинович позвонил ей в Москву с требованием выслать подмогу, поскольку сам с прополкой такого количества грядок уже не справлялся.
Завершилась фермерская карьера Старшинова курьезным случаем с выпалыванием фасоли, которую Рута, осваивающая азы сельскохозяйственной науки, посадила по картофелю. После этого от крестьянской повинности его освободили, и он с удовольствием вернулся к своим удочкам и «Ундервуду», который непременно возил с собой из Москвы в деревню и обратно.
В эти годы он продолжал работать над литературными воспоминаниями, наконец-то сел за «Записки сержанта», написать которые собирался много лет, да все времени не хватало. Не переставал он следить и за литературным процессом, который в то смутное время хотя и впал в кому, но периодически подавал признаки жизни.
Один из таких всплесков литературной жизни в виде роскошно изданной антологии русской поэзии «Строфы века» (1995), составленной Евгением Евтушенко, настолько возмутил Старшинова предвзятостью отбора имен и произведений, оплевывающих Россию, — в духе перестроечного нигилизма, что он откликнулся на это событие статьей «Фальсификация русской поэзии», где обвинил составителя в русофобии, и дополнил ее эпиграммой:
Зато много добрых слов написал Старшинов о своем новом земляке скульпторе Николае Андреевиче Силисе (тоже полулатыше, причем в прямом смысле слова, по отцу), который большую часть года проживал на берегу того же озера Судомля в расположенной рядом с Лукино деревне Глебцево. Поводом для этого стало не столько творчество известного скульптора, сколько его деятельность «местного значения», но гражданственного масштаба: на свои деньги тот покрыл крышу якобы охраняемого государством Троицкого собора, чтобы спасти от окончательного разрушения его фрески, восстановил регулирующую уровень озера плотину и —