На большой второй мировой, когда все американцы были десять футов ростом, и всех их звали Мэками, мой отец служил на флоте коком. По боевому расписанию он был зенитчиком. Где-то под Окинавой он сбил камикадзе, который пикировал прямо на авианосец. Самолет взорвался так близко, что кончик крыла попал отцу в шею. Мать рассказывала, что отец успел заглянуть японскому летчику в лицо за пару мгновений до того, как самолет превратился в красный огненный шар.
Стоя над могилой отца, старше на одну войну, я думаю: ты никогда и ни в чем меня не предавал. Надежный был, как трактор. Но ты никогда не рассказывал мне о войне, и я не могу понять почему. Ты о своей войне не рассказывал. Твои братья — мои дяди, которые сражались с нацистами в Европе, никогда не рассказывали о той войне. Вы все позволили мне отправиться туда, мордой прямо в мясорубку, хотя вы все и знали, что там будет мясорубка. Я отправился воевать во Вьетнам невинный как дитя, такой глупый, что умел разве что под пули лезть. А вы мною восторгались, и мной гордились, и желали мне удачи, но не сказали мне ни слова в предупреждение. Сам я туда не хотел, я для вас это сделал.
В последний раз кладя руку на холодную плиту из серого гранита на могиле отца, я осознаю, что мне ничего больше не остается, кроме как смениться с этого наряда и выдвигаться дальше, в будущее. Если мерять время кровью, оно никогда не закончится. Кровь никогда не высыхает. В фактах красивого мало. Какая-то черная магия вмешалась, и шальная вьетконговская пуля рикошетом отлетела, облетела планету и разорвала артерию в голове моего отца.
В последний мой день на ферме мы с отцом целый день сжигали свиней, которые все передохли от холеры.
А сегодня отец мой мертв, и время течет, оставляя его все дальше позади. А я за это время сам кучу змей разворошил, в земле их полным-полно, такая выпала мне служба, и мне ее тащить.
Однако, касаясь могильного камня, я думаю: а, может, отец знает, что я здесь? А если знает — гордится ли мной? Мне еще и двадцати одного года нет, а я уже убил больше людей, чем Билли Кид.
— Жизнь, — говорю я, прежде чем уйти. — Вот чему у тебя я научился.
Почти уже на закате, когда начинают петь сверчки, я подхожу к дому, уставший от ходьбы — целый день по лесам бродил.
Не вылезая из формы, надеваю грязный «стетсон». Забираю свою цивильную сумку.
Обри подвезет меня до автобусной станции в черном пикапе «Форд». У пикапа широченные колеса с хромированными ободами.
Когда мы отъезжаем от дома, в котором я родился, я не оглядываюсь на него. Я боюсь. Я боюсь, что сюда полетят снаряды и раскидают разрывами древние бревна. Мне страшно, что штурмовики «Фантом» забасят низко-низко над зеленкой, ударят с бреющего по худосочной несушке во дворе из автоматической пушки и засеют бабулин огород блестящими контейнерами с напалмом, сожгут пугало вместе с кабачками.
Я родился во Вьетнаме, давно уже. Мой родной городок стал мне чужим, как чужая страна. Слишком поздно уже нам с Ванессой осесть где-нибудь в маленьком блиндаже, готовить еду из сухпая, начищать свои M16 и растить новобранцев.
Если я оглянусь, хотя бы на миг, старый дом исчезнет, его проглотит шквал красного огня и дыма.
Я смотрю вперед, строго по курсу. Как сказал мне отец в тот день, когда я уезжал с фермы, чтобы отправиться во Вьетнам: «Как тяжело идти, обрывая корни».
Бледный Блупер возвращается домой.
Я еду в открытом кузове, с одной стороны Сисси, с другой — лиловый мешок Обри для боулинга. Мы с Сисси придавлены дюжиной картонных коробок, набитых сплющенными ногами пивными банками. Солнце уже зашло, и так холодно, что даже у чугунного пса все причиндалы могут отмерзнуть.
На автобусной станции я прощаюсь с семьей.
Автобусная станция на самом деле представляет собой заправку компании «Шелл» «Стела и О.В.», дом-прицеп, водруженный на шлакоблоки. На поломанном термометре на здоровенной плоской бутылке «Кока-Колы» из ржавого рыжего железа висит картонка с надписью: ЗАКРЫТО.
Обри говорит: «Будь добрым христианином, мальчик мой. Я прощаю тебе все, что ты наделал в прошлый вечер. Наверное, что-то нашло на тебя, что ты так из себя вышел. Надеюсь, все у тебя на Севере получится». Одаряет меня своей тошнотворной приторной улыбкой, но руки не протягивает.
Мать берет Обри под руку и говорит: «Видишь, Джеймс? Все у нас будет хорошо». Она скованно меня приобнимает. «Не лезь никуда. Веди себя хорошо, и все будет нормально. Как устроишься — напиши, чтобы мы знали, где ты есть».
Бабуля обнимает меня и говорит: «Жми до отказа, изо всех лошадиных сил, что бог даровал, Джеймс. Да хранит господь душу твою. Мы все тебя любим».
— И я люблю тебя, Бабуля.
Семья забирается в кабину пикапа, а Сисси все еще меня обнимает. Сисси плачет. Она не говорит ни слова, только целует в обе щеки и протягивает мне подарок в пакете из коричневой бумаги.
Сисси утирает слезы рукавом рубашки и запрыгивает в кузов грузовика.
Черный пикап трогается в путь. Все машут руками. Обри сигналит.
Сисси не прекращает махать мне из кузова грузовика, пока не скрывается из виду.