Запахом мыльной воды пахнет почему-то серый, как порох, песок, который он сыплет себе на ногу, у пальцев особенно сильно покрытую грязными разводами. Песок щекочет ногу, тонкой струйкой заполняя пустоты между пальцами. Это занятие так его занимает, что он никак не может остановиться… А мать отжимает тряпку в ведро, движением головы откидывает свои густые волосы и кричит его. Она кричит его и раз, и другой, и третий, и голос её становится сердитым, а он всё никак не может остановиться и как завороженный сыпет песок себе на ногу и сыпет. Только когда голос её становится уже нестерпимо злым, он с силой толкает калитку и бежит в огород. Он кричит матери, видя её решительный взгляд, чтобы «ещё ну хоть минуточку», и по своему крику он чувствует, как он прав, а она не права, и чуть не плачет, что она этого не понимает. Он чуть не задыхается от возмущения, а мать подхватывает его на лету, стаскивает трусы, и в мгновение ока он оказывается в корыте. И он уже не злится совсем, ему хочется хлопать ладошками по гладкой воде, но не успевает он и дух перевести, как материнская рука, плеснув воды на голову, намыливает волосы и трёт, и скребёт, и больно задевает за уши. Глаза сами зажмуриваются, и он уже не видит ни серого с коричневыми пятнами корыта, ни прозрачной воды в корыте, ни деревянной лавки, на которой корыто стоит.
– «Ай, в глаза ведь пря-я-ам», – что есть силы кричит он матери, хотя ничего ещё в глаза не попало, а она, захватив колодезной воды из ведра, обдаёт ему лицо, и от холода и неожиданности у него захватывает дух. Он отдувается и отплёвывает воду, а мать говорит не своим почему-то голосом: «У него бельё потом сменим, как встанет. Не будем трогать». А сама трогает, закутывает и трёт его тряпкой. И в этой тряпке сажает его на лавку и отворачивается выплеснуть из корыта воду. Вода взблёскивает в воздухе и хлопается на картошку, прибивая ботву к земле. Ботва и травинки выпрямляются, покачиваясь, и блестят на солнце. А его, розовый теперь, палец на ноге тоже блестит и оставляет на лавке тёмный след мокрого дерева. Он рассматривает глубокие борозды, зацепы и сучки на лавке и сквозь них видит морщинистое лицо матери, которая смотрит сердито, а говорит ласково. Мать одевает его на вечер. В одежде тепло, чисто и покойно, и сразу кругом делается вечер. Все звуки как будто тонут в сухом, пахнущем тёплой травой воздухе. Мать даёт ему ломоть чёрного хлеба, политый постным маслом и посыпанный крупной солью. Он берёт хлеб, подставив обе свои ладони, но мать не даёт ему взять хлеб, а берёт его нос вместе со своим подолом, сдавливает его и тискает. От подола пахнет тряпкой, которой вытирали со стола. И он не столько сморкается, сколько выдувает из себя этот противный запах, пока его не отпускают на улицу. Он идёт вдоль нагретых брёвен избы, пережёвывая пахнущий семечками хлеб и трогает пальцем сухие трещины на брёвнах сруба. Куры бросают свои укромные местечки под кустами, отряхивая с перьев осыпающуюся с них серую пыль и неторопливо бродят кругом, изредка тыкая клювом в траву или чиркая им по земле… И он понимает вдруг, что ничего этого нет, не было и не будет никогда, и открывает глаза. Рядом никого не было, кроме Полины, которая раскладывала по местам постиранные скатёрки. И старик даже испугался, как она похожа была на жену, и отчего-то подумал: «А кур тех уж давным-давно всех съели».
V
Он так бы и лежал весь день, но его подняли на кладбище. Пока шли по деревне, людей никого не встретили, только что кое-где попахивало печным дымком. Перед горой, как подниматься к церкви, старик остановился отдышаться. Он достал свой платок, утёрся им и махнул платком в сторону церкви:
– А сегодня, верно, праздник какой ихний. Службу, видать, служат.
Галина на это перекрестилась мелким крестом, а Полина сделала своё обыкновенное движение губами:
– Служить-то служат, да для кого?
– Это да, – согласился Николай Николаевич, муж Галины, и добавил как будто даже с удовольствием, – разорили деревню. На корню разорили.
Ничего не говорил только муж Полины, тучный Иван Сергеич. Он задохнулся и громко, всем нутром дышал, тщетно пытаясь унять дыхание.
– Мама, мама! Зайдём! Зайдём! Мама, мы зайдём? – наперебой затараторили близняшки Оля и Юля, внучки Николай Николаича и Галины. Ещё вечером они слышали разговор матери с бабушкой, заходить в церковь или нет. Они выспрашивали, что это такое «эта церковь», и им рассказали про неё такими новыми и непонятными словами и названиями, что им не терпелось увидеть всё своими глазами.
– Да угомонитесь вы, – урезонила их тут же мать (дочь Галины и Николай Николаича), Ирина. – Как взрослые решат, так и будет. Все пойдут – и вы пойдёте.
Близняшки заговорщически переглянулись и замолчали.
Спустившись к мосткам, неожиданно встретили Сашу, сына Полины и Ивана Сергеича. Саша был не один, перед ним, осторожно ступая по мёрзлым ступенькам, шла по-городскому одетая женщина. Старик внука не узнал и посторонился, давая им дорогу и очень удивился, когда они оба остановились перед ним и стали смотреть на него и улыбаться.