В истории мира существует один единственный человек. Все люди, которые не ты, и бывшие до тебя, формы одной сущности, так что же произойдет, если ты уничтожишь единственного – тогда и ты перестанешь существовать, тогда нарушится порядок размножения и роста. Тогда некому будет поднять, упавшее на Землю яблоко, и, Земля, видя статичность нашу и бессилие, высосет всю сладость яблока и настанет «поздно». «Очень поздно».
Подошла женщина с тряпкой в руке, вытирает стол, говорит:
Гражданин, вам надо уйти! У нас сейчас, посмотрите сколько людей… Обед. И не забудьте посуду…
Уходит, покачивая грязными серыми бедрами и серой тряпкой в правой руке. Подходит к другому столику, вытирает его, обернулась, смотрит тупо и вздорно в мою сторону. Тут я окончательно раздражаюсь, сваливаю на поднос посуду, иду к окошку посудомойки, ставлю поднос на столик у окошка, останавливаю взгляд на реденьких усиках мойщицы с красными по локоть руками, делаю два шага спиной, поворачиваюсь и крупно, грубо шагаю в туалет и затем выхожу на улицу.
Тем же крупным шагом возвращаюсь, но не хочется.
Подхожу к женщине с тряпкой. Говорю. Рот парализован. Губы не растягиваются до конца. Муторно мне говорить с женщиной глупой.
– Вы кого-нибудь, кроме себя, замечаете в этом мире?
– Не волнуйтесь, любезный, тебя замечаю.
А я вижу перед собой лицо с широкими черными бровями и рыжие волосы, нос с горбинкой. А вчера в автобусе видел женщину с рыжими волосами и сумасшедшим котом на коленях.
Она кивает и машет тряпкой. От тряпки пахнет.
Потом она отпросилась с работы и пошла переодеваться.
Уже в вагоне метро я рассмотрел свою бабу пристальнее и внимательнее. Юбка, на размер меньше, чем требуют того гладкие, упругие, похожие на две пиявки ноги в черных чулках. Она хороша: тронутая морозом ранней спелости, слегка раненая пламенем забав, остывшая кожа лица. Мы едем к ней, но она сказала, что сегодня она не может быть со мной, но у нее есть дома великолепный вишневый ликер.
Мы пили вишневый ликер, разговаривали, я рассматривал портреты, облепившие стены комнаты с высокими метра четыре потолками.
Люди на портретах были разного возраста и пола, а глаза у всех синие-синие. Один портрет меня вверг в уверенную непреодолимую дрожь: моя женщина с морщинками у рта, изображена до пояса, в красном свитере, на месте сердца череп с костями, на голове корона, по сторонам стоят собаки.
– Кто рисовал и, где собаки? – Спрашиваю, совершенно уверенный, что собаки и художник живут в одном, этом доме.
– Чуть позже, – говорит она. – Послушай, я расскажу свою историю, история трагична и мила.
Лицо ее, освещенное снизу, будто в желтой маске.
Я закончила медицинский институт пять лет назад. Работала в психбольнице. Специализировалась на шизофрениках. Они раздражали меня, но были несчастными людьми. Когда это случилось впервые, я заперлась в кабинете и плакала. Я плакала, может быть, в течение полугода, а затем, одному, наивному и правдивому, под два метра ростом, ввела дополнительную дозу лекарства, он сделался покойнее, правда, срок пребывания гиганта в лечебнице пришлось вначале продлить, а затем…
– Но, если бы узнали другие о твоем поступке, они бы тебя убили, или же втолковали бы что-нибудь длинному.
– Длинный совсем не соображал. И остальным я увеличила дозу. Я продолжала увеличивать дозу, ждала, что кто-нибудь, наконец, умрет, но они все жили и были спокойнее и глупее с каждым увеличением. Я прибавляла дозу в тайне от всех. Я уже подумала, что мое изобретение – прекрасное средство борьбы с индивидуальностью шизофреника. То есть, я подумала, что нашла способ лечения этих людей.
– Но все же, ты боялась?
– Боялась, и может еще и потому продолжала увеличивать дозы…
Сейчас я впервые подумал о женщине.
– Стерва! Скотина!
– Независимо от социального положения, пола, возраста они все вели себя одинаково. Никто не отличался ни от кого. Я их любила, а из страха дозу увеличивала. Ведь, они могли не понять моей любови к ним, или не успеть осмыслить, как убили бы меня, стоило им на время прозреть.
Тошнит. Но вспоминаю Бодлера: «Поэт пользуется той, ни с чем не сравнимой привилегией, что он может по собственному желанию быть и самим собой, и кем-то другим…»
Что же дальше? Она странно противна, но в ней чувствуется благородство. Мне симпатичны ее церемонность и стойкая манера отзывчивости мягкотелого, но высшего существа, и фамилия Сухово-Оболенская. Широкий рот и бесконечной доброты глаза.
И разные мужские мысли, образы возникали во рту, груди, паху. И приоткрылась дверь, и распахнулась. Вошла морщинистая старуха, одновременно похожая на рыбу и крысу, что-то шепчет, плечи ее охватывают зеленые лямки, кажется за спиной маленький зеленый рюкзачок. Впереди старой бежали две собаки, но странно бежали. Под брюхом коричневой собаки охотничьей породы бежала черная с рыжими подпалинами такса.
– Большая – Гелла. Такса – Дик. – Сказал чей-то голос.
Старуха включила верхний свет.