Ерошкин краем уха и раньше слышал, что всё это время Клейман в Ярославле хлеба даром не ел. Но прежде это мало его касалось, у него был свой участок работ, и он занимался именно им. Теперь же, когда сейф, где хранилось всё, связанное с Верой, Смирнов велел перенести в его кабинет, Ерошкин решил, что ему пришла пора познакомиться с Клейманом и начать лучше как раз с его донесений; он хотел взять их домой и за ночь прочитать и был буквально поражен, когда увидел, что чуть не половина большого сейфа забита рапортами, подписанными Клейманом. Собственные его, ерошкинские, двухмесячные труды не занимали и одной полки, а Клейман не уместился на пяти.
Перспектива на несколько месяцев в это закопаться Ерошкину не улыбалась, в то же время было ясно, что прочитать ярославские рапорты придется. Дело даже не в том, что Смирнов прав — у Клеймана могут оказаться интересные идеи, просто, не зная, что успел Клейман в Ярославле, он, Ерошкин, раз за разом будет попадать впросак. В общем, Ерошкин уже начал готовить себя, что те две недели, которые он раньше отпустил, чтобы привести в порядок московские дела, с кем надо — увидеться, и с кем надо — попрощаться, теперь пойдут на Клеймана. Но и этим благим планам сбыться было не суждено.
В три часа ночи Ерошкину домой позвонил Смирнов и сказал, что только что арестован Ежов, в данную минуту его везут на Лубянку. Он, Смирнов, говорит от Сталина, по личному распоряжению которого дело Ежова поручено именно ему, Ерошкину. Сталин просит назначить первый допрос прямо на завтра, на девять часов утра. Ежову нельзя дать опомниться. Сам Сталин на этом и на нескольких следующих допросах тоже будет присутствовать, но, чтобы никого не смущать, сядет за перегородкой, откуда всё хорошо и видно, и слышно. Ерошкин должен допрашивать Ежова так, как если бы Сталина рядом не было; это очень важно по двум причинам. Первая: Ежов — человек умный и может догадаться, как обстоит дело, он же, Сталин, этого не хочет; вторая: если Ерошкин станет под него, Сталина, подлаживаться, работать на зрителя, они могут упустить много ценного. «Еще товарищ Сталин просит передать вам, — сказал Смирнов, — что вы и дальше будете заниматься делом Веры, соответственно, и Ежова вы должны допрашивать только по поводу сюжетов, напрямую касающихся Радостиной. Остальным займутся другие следователи».
Того, что было в жизни Ерошкина за последние два месяца, очевидно, оказался перебор. Позже он любил вспоминать, что сообщение, что завтра в девять часов утра он в присутствии Сталина будет допрашивать своего бывшего наркома, оставило его равнодушным. Он лишь с тоской подумал, что опять придется перепланировать график, отложить бумаги Клеймана, еще дальше перенести свой отъезд из Москвы, получалось, будто кто-то не хочет пускать его в Ярославль к Вере, и вдруг ему в голову пришла странная мысль: а что, если так и есть, что, если в самом деле у Веры настолько мощные покровители, что и арест Ежова для них не проблема?
Чем черт не шутит? Возможно, и вправду появились силы, готовые на всё, только бы увести страну обратно, и Радостина — их главный козырь. Это было необходимо обдумать, потому что то, что сейчас происходило вокруг Веры, Ерошкину было напрочь непонятно. Вообще было ничего не понятно. Как она решилась? Как ей пришло это в голову? Кто ей позволил пойти этим путем? Кто столько времени закрывал на ее исход глаза и отпустил Веру так далеко, что теперь не ясно, можно ли ее вообще остановить? Неужели, с печалью думал Ерошкин, маятник просто качнулся в другую сторону, и теперь те, кто хочет вернуться назад, — сильнее? Они пока еще в подполье, но власть у них, и решение, которое ими принято, — окончательное. Размышляя об этом, Ерошкин не мог избавиться от кощунственной мысли: не сам ли Сталин это возглавляет, не он ли главный покровитель Веры; больше того, не он ли, всё обдумав, заранее рассчитав, дал приказ расстрелять Иосифа Берга, чтобы направить Веру на этот путь?
К сожалению, если Ерошкин был прав, из этого следовал не слишком приятный вывод. Останавливать Ерошкину надо не Веру, а Сталина. Эта перспектива Ерошкина рассмешила, и он, уже ложась в постель, решил: будь что будет. Завтра он начнет допросы Ежова, как его и просят, будет их вести обычным порядком, если же почувствует, что дело дрянь, постарается притвориться дурачком. Впрочем, никаких хитростей не понадобилось, и месяц спустя, уже в Ярославле, Ерошкин, приканчивая бутылку, сказал себе, что то, что должно было стать главным событием в жизни любого следователя, прошло, по сути, мимо него.
За два допросных дня он, кажется, не задал Ежову и трех вопросов, тот словно знал, чего от него ждут, и отвечал строго по существу, ни разу не уклонившись в сторону. Вообще Ерошкина не покидало ощущение, что Ежов, даже не зная, что за перегородкой сидит Сталин, отвечает одному ему. Ерошкина это, конечно, устраивало, он с самого начала решил тушеваться, спрашивать только о том, о чем, сидя на его месте, спросил бы и Сталин. Все-таки его смущало, с какой легкостью и Ежов, и Сталин на это пошли.