Сначала у Ерошкина даже было подозрение, что, может быть, все они так легко соглашались умереть, потому что отказались от Веры, Ушакову удалось их убедить, что прав на нее они не имеют. Если бы она вернулась к одному из них, это было бы несчастье, тот, кто хочет этого, не может ее любить. Но десятого октября и Ушаков в таком же состоянии и с той же самой пневмонией попал в лазарет, и Ерошкин понял, что Коля тут ни при чем.
Эту их готовность к смерти видел и Вагиз, однажды — тоже рукой Сашки — записавший, что всё, что он делает, они воспринимают как простое продление их мучений. Кроме того, уже по-турецки, без перевода, он позже записал в журнале, что зэки сделались равнодушны к жизни: цена ее настолько невелика, что им и в голову не приходит за нее бороться. И у Толстого, и у Достоевского он много читал, что такая покорность вообще характерна для русских, да и Ирина говорила, что русская вера, как и вера в Аллаха, велит с кротостью принимать всё, что тебе уготовано, но, по его мнению, это объяснение неверно. Причина апатии чисто физиологическая. Связана она с тем, что день стал совсем коротким. Турок писал, что из-за этого и ему трудно бороться с тоской: вокруг бесконечные, ровные, как стол, болота, занесенные снегом, и такая же бесконечная ночь. Солнце восходит меньше, чем на полтора часа, скоро его не будет вовсе, и тогда почти на три месяца наступит, как они ее здесь называют, полярная ночь.
Он писал, что старается делать что только можно; в лагере, слава богу, есть и лекарства, и продукты, зэки не голодают, и всё равно он бессилен, потому что они не хотят помочь ни себе, ни другим. Невозможно вылечить человека, если он не хочет жить.
Несколькими днями позже он записал, что не понимает, зачем вообще всё это делает, зачем заставляет принимать лекарства, зачем колет тощие задницы, почему не оставит в покое, если помочь нельзя. Они никогда не сердятся на него, даже всякий раз благодарят, но он видит, что в них не осталось ничего, кроме бесконечной усталости. Ерошкин читал переводы этих записей, которые турок делал для себя и иногда вставлял между обычными, с температурой очередного больного, назначенными ему процедурами и медикаментами. Всё это было агонией.
В конце ноября, когда, судя по журналу, больными были уже все, турок, неизвестно по чьей подсказке, пошел на странный шаг. Именно турок, а не Сашка, как, сначала не разобравшись в записях, подумал Ерошкин. Он видел, что некоторые зэки уже сейчас безнадежны, остальные начнут умирать со дня на день, в общем, других средств у него не осталось — и он решился на последнее. Неожиданно легко заручившись нейтралитетом Клеймана — когда турок доложил ему, что собирается делать, тот ответил, что это его не интересует: заболевшие зэки подчинены врачу, и он вправе лечить их, как считает нужным, — турок с двадцать седьмого ноября стал обходить их, одного за другим, и каждому объяснять, что он не может, не должен, не имеет права умирать. Если его не станет, Вера уже никогда не будет полна.
Он говорил больным, что сам он никогда Веру не видел, не знал, только слышал о ней от своей жены — Вериной сестры Ирины, так что он здесь — лицо стороннее. И он в их отношения ни при каких условиях мешаться не станет, не станет разбираться, кто из них прав, а кто виноват — это их дела, но сейчас ему просто кажется, что всё это больше не важно, потому что они, если так пойдет дальше, скоро умрут, и тогда Вера уже ни к кому и никогда прийти не сможет. Кто бы ни был из них прав, к кому бы Вера ни шла, она никого не найдет.
Он говорил о том, что видит, что они и сами это понимают, может быть, поэтому ведут себя так, будто ничего не поправишь. Но это еще не конец, говорил им турок, это не должно быть концом, ведь осталось то, ради чего каждый из них обязан выжить, то, что вместо него не сможет сделать никто. Он говорил им, что те больные, кто еще может ходить, должны, обязаны начать ухаживать за лежачими. Они должны это сделать, чтобы хоть немного продлить их жизнь. Дать им возможность рассказать другим Веру такой, какой они ее знали и помнят. Это их долг, если они действительно любят Веру. Ерошкина поразило, что турок в лагере объяснял им почти то же самое и почти теми же словами, что говорил на допросе Ежов.