Однако, когда подобные донесения пошли из Ярославля буквально косяком, Ежов решился снова переговорить о Радостиной со Сталиным. Во время их обычной встречи он сказал ему, что в соответствии с распоряжением семимесячной давности Вера Радостина прописана в Ярославле, дети ей возвращены и, по-видимому, все у нее в порядке, она работает в Волжском речном пароходстве машинисткой, и отзывы о ней благоприятные. Так что он бы не стал напоминать о ней Сталину, но Клейман, возглавляющий Ярославское НКВД, три месяца назад по собственной инициативе установил за Радостиной как за женой врага народа слежку, и вот о том, что она дала, он, Ежов, и хочет доложить. Клейман утверждает, продолжал Ежов несколько смущенно, что Вера Радостина самым натуральным образом возвращается назад, в прошлое, и успела уйти уже настолько далеко, что даже нет уверенности, можно ли ее теперь без проблем арестовать. Раньше, продолжал Ежов, никаких соображений, как она это делает, кроме разве что изумительной памяти, у Клеймана не было, но в последнем донесении он сообщил, что благодаря слежке удалось выяснить, что у Радостиной есть подробнейший дневник, который она без единого дня перерыва ведет с раннего детства, и теперь она, прокладывая путь, пользуется им как картой.
Клейман, продолжал Ежов, настроен крайне мрачно и убежден, что откладывать этот вопрос больше нельзя. Он считает, что хотя пока она возвращается совсем одна, а народ, как и надо, идет вперед и никакого внимания на нее не обращает, но это сегодня, когда о Радостиной никто не знает. А завтра может сделаться так, что все, кому власть хоть чем-нибудь не угодила, все, кто считает себя нашей властью обиженными: бывшие дворяне, буржуи, чиновники — все пойдут назад, а за ними их родственники, знакомые, и я не знаю, пишет Клейман, сумеем ли мы тогда остановить эти многомиллионные толпы, даже если перегородим дорогу армией и отдадим ей приказ ни патронов, ни снарядов не жалеть. Клейман утверждает, говорил дальше Ежов, что у него есть десятки донесений с мест, которые свидетельствуют, что нарисованная им картина отнюдь не фантазия. Уже теперь многие замедляют свое стремление вперед, начинают тормозить, задумываться, затягивать шаг, и ясно, что, если так пойдет дальше, они скоро совсем остановятся.
О Клеймане Сталин уже пару раз в связи с другими делами слышал, про этого провинциального следователя говорили, что мало кто в НКВД умеет с таким искусством строить разветвленные, пронизывающие все и вся заговоры, и, похоже, это была правда. В тех клеймановских построениях, что докладывал ему Ежов, была нравившаяся Сталину легкость, но, без сомнения, была и мощь, он так смело, не боясь препятствий и расстояний, соединял факты, так бесстрашно наводил между ними мосты и арки, что Сталин прослушал Ежова с немалым удовольствием, а потом спросил, что же этот ярославец предлагает. Два варианта, сказал Ежов. Первый, радикальный, его он считает безусловно предпочтительным — арестовать Веру и немедленно ее ликвидировать. Однако, если по каким-то соображениям нас это устроить не может, он просит санкции на изъятие ее дневников. Он считает, что тогда, поскольку память человека слаба, Вера рано или поздно начнет путаться, дни у нее смешаются, она то будет идти назад, то снова вперед и из-за этого станет на себя сердиться и раздражаться. Станет говорить, что сама себя обманула и, как Сусанин поляков, завела неведомо куда. В конце концов, вовсе заплутавшись, она бросит свою причуду, и другие, посмотрев на нее, — подвел итог Ежов — этот путь тоже не выберут.
Когда Ежов завершил доклад, Сталин, помолчав, с иронией сказал, что, конечно, у этого Клеймана есть и размах, и полет, но, как говорят на Руси, укатали сивку крутые горки. Кого он имел в виду под сивкой — Радостину, Клеймана или их обоих, — Сталин уточнять не стал и продолжал: во втором клеймановском предложении есть немало разумного, но он, Сталин, считает, что и в изъятии дневников особой необходимости нет. Клейман же сам говорит, что без дневника Вера идти назад не может, а среди “бывших” вряд ли многие по-прежнему ведут дневник: лишний раз рисковать мало кто хочет. А так время — как река, она размывает, а потом Бог знает куда уносит все, что попадается ей на пути. Через эту реку ни переправиться нельзя, ни моста перекинуть, и вот человек топчется на берегу, прикидывает, примеривается, как ему ее перепрыгнуть, но он не горный козел, а о том, чтобы переплыть, и думать нечего. Больно она широка, и течение чересчур быстрое. И вот он так потопчется день, два, одно попробует и другое, потом поймет, что никак ему не перебраться, и пойдет туда же, куда и все.