Все-таки происшествие было довольно странным. Ведь и об одно место дважды не спотыкаются, тем более, что сам Змей-Искуситель был опытный водитель, с честью выходивший и не из таких передряг, а здесь - на тебе: объезжая ту же самую оранжевую церковь возле дома Марии, прямо из-за поворота врезался в металлическое чудовище. Железный монстр, передвинутый по сравнению с последним разом еще глубже в слепой участок, как меч, как секира или, скорее, лезвие гильотины, распорол старенький жигуль, а вместе с ним и Верзяева попалам. Все это произошло где-то совсем рядом с домом Марии, и она даже слышала, какой-то металлический скрежет, но не связала его со Змеем, а лишь зря ждала его после условленного времени.
А пока она ждала, Змей-Искуситель, повергнутый металлическим чудищем, лежал некоторое время, упершись окровавленным лицом в холодное нержавеющее лезвие, уже ничего не ощущая и ни о чем не мечтая. Он как бы спал, но не видя снов, и потом, позже, через час-другой, когда скорая помощь отвезла его в морг, он продолжал спать неподвижным слепым сном. Правда, он и раньше никаких снов не видел, как будто душа его была совершенно спокойна, как у людей, живущих на все сто, т.е. живущих совершенно правильной и полной жизнью, не требующей дополнительных ночных похождений для неудовлетворенных днем надежд и желаний, и совесть которых тиха и спокойна и не ворошит по ночам прошлого. Так что Змей-Искуситель как бы и не погиб, а только уснул своим необычайно крепким долгим сном.
Доцент философии Иосиф Яковлевич Бродский устало склонил поседевшую голову, разглядывая черное окно Петербургской гостиницы, никак не решаясь закончить письмо Марии. Перед ним стоял литровый пакет кефира, который он долго и неумело распечатывал, сначала руками вдоль линии обреза, потом безуспешно зубом, чуть не сорвав коронку, и наконец, совершенно отчаявшись, вспорол проклятый угол рабочим бритвенным лезвием, предварительно отмытым от засохшей мыльной пены и мелких седых щетинок, налипших на его нержавеющие бока. Срезая, Иосиф Яковлевич корчился, как от боли, но на самом деле от противного скрежета картона и металла и еще от досады за единственное захваченное в командировку лезвие, портящееся от неправильного применения. И теперь, наливая в граненый стакан белую меловую жидкость, все это вспоминал и тоже корчился, как от боли, а еще от стыда за нерешительный и слабый характер. Ведь он только для того и ехал сюда, в призрачные сети каналов, чтобы побыть с ней в подходящей для более решительных объяснений обстановке. Как долго он готовил это мероприятие, с каким трепетом и какой надеждой он рассылал письма, печатал тезисы их совместного доклада "Идея естественно-научно открываемого Бога как результат современной метафизики", даже навязался, со всевозможными унизительными виляниями, в члены научного оргкомитета, - и все это ради одной только возможности побыть с Марией Ардалионовной, как он выражался про себя, на нейтральной территории. Впрочем, почему нейтральной, почему он? Как раз словечко - нейтральная территория - он перенял у Марии, слыша, как она с сарказмом употребляла его при разговоре по телефону с некоторым неизвестным мужчиной, который часто нахально названивал прямо на кафедру философии и просил Машу, именно Машу, а не Марию Ардалионовну, и она потом очень менялась, и от этого так Иосифу Яковлевичу становилось больно, что готов был удавить назойливого абонента. А Ленинград он любил всеми фибрами тонкой интеллигентной души, до того сладостно и трепетно, как, быть может, его знаменитый однофамилец, даже, может быть, более того, потому что часто сравнивал себя с тем далеким кривоногим мальчиком из шестидесятых и часто примерял на себя его чужое платье, да к нему еще добавлял свою душевную философию. И вот в это сердечное место он пытался ее заманить, а она не согласилась, сославшись на вечную занятость, и он, как последний неудачник, был все-таки вынужден поехать на конференцию один и теперь изнывал от пронзительного изматывающего одиночества в любимом месте и, кажется, сейчас ненавидел до последней степени отвращения и его, и себя, и даже ее. Впрочем, последнее вряд ли. Иначе чем еще объяснить его долгое сидение за неоконченным письмом любимому предмету?