Из опора Алла-акка-Ярви в озеро Паий-акк-Яур пришлось тащить понтон бечевой. Один порог попался долгий, ревучий. Ларису мы оставили с шестом на борту, а сами впряглись: я и Саблин. Едва лишь понтон вполз своей китовьей тушей в шиверу, как мы поняли: нет, не осилить. Трактор тут нужен. Веревка нам резала плечи. Мы стлались над землей. Веревка не выдерживала, рвались. Мы клевали носами в камни. Порог отнял у нас весь день. Имущество мы перенесли берегом. Понтон провели по самому урезу. Одним боком он полз по скользким береговым камням, другой бок остался в мелкой прибрежной воде. Мы надсадно взывали друг к друту: «Раз, два — взяли! Еще взяли!»
Когда прошли шиверу, было время ставить лагерь: поздно и нет сил грести. Это я так думал. Но Саблин все греб. Я, работяга, был зол на начальника: кому это надо корячиться? Я греб со злобой. Лариса тоже гребла. Гнус навалился. Саблин греб стоя, длинным веслом, бортовые петли давно уже полопались. Я видел, как пунцово наливается саблинская шея, как велик ей ворот армейского кителя. Саблин служил технарем в авиации. Лейтенант.
...Поздно совсем, у костра, после макарон с тушенкой и чаю, я думал, как славно, что вот пороги прошли да еще мертвые болотные плесы позади остались. Завтра уже этого всего не будет, новое будет, неведомо что. И место для лагеря Саблин выбрал отличное: сухо и высоко. А там бы в трясине заночевали — ни кола для палатки, ни дров. Уф-ф... Хорошо. Прав был Саблин. Всегда он прав, черт возьми!
Я показал отряду свои плечи. На левом и на правом плече бурлацкая веревка прорезала по рубцу.
— Вот, сказал я, — наконец получил первые лычки. Теперь я ефрейтор геологии...
Сел писать свой дневник.
...Пахнет нещипким березовым дымом. Это я в костер подкинул веников. Мы плыли четыре дня по стране притихшей, приглохшей, только водица озерная в берег: швырк, швырк, только лебеди: кур-лю; только радуги кусок на небе остался — двухцветный лоскут в набухших синевой тучах.
Что еще было?..
Глухаря убил. Видел капалуху и с ней двенадцать глухарят, голенькие еще, чуть желтенькие.
Греб много. Мышцы надулись. Рыба поймалась на дорожку: хариус, окунь и щука. Мок, потел, страдал и был счастлив.
Два часа ночи. Мошка жрет. Светло. Муравейник. На нем банка с кувшинками. Их нарвала Лариса. Костер фырчит. В палатке спит Саблин. Он недоволен, что я не в мешке. Он лейтенант. Он весь в дисциплине. Он всегда прав. Я ефрейтор. Завтра работать. Завтра мы уйдем с ним на пятеро суток в болото.
В саблинских россказнях и даже в песнях, которые он поет, — поза неучастия. Он много повидал, Саблин, но ничто его не тюкнуло по голове и не озадачило. Он камешки дробил. Он весь окручен чувством долга. Кандидатская диссертация, докторская диссертация... Его пугает, злит, вызывает насмешку все, что помимо установленных форм: маршрут, образец, шлиф, семья, квартира, наука. Он необходимое звено в пауке. Каменщик. А может быть, он идеальный герой?
Курьи ножки
Азимут: тридцать градусов, юго-запад. По прямой до Южного взрывпункта нам идти пятьдесят километров. Озерная дорога кончилась. Понтон мы выволокли на песчаный горб сушиться.
Но разве ходят на Кольском полуострове по прямой? Дождь и снег сверху, моховые хляби под ногой. Идем. Чвяк-чвяк... Два долговязых человека в макинтошах. Островерхие колпаки. Чвяк-чвяк. Пять часов идем. Восемь... Стали. Не можем больше. Банку сгущенки на двоих. И снова: чвяк-чвяк, Саблин обернулся.
— На Кольском бывает весь сезон вот так. Самая обычная для геолога обстановка... — Чвяк-чвяк...
— Чепуха, — говорю я, — бывало хуже.
И правда, вроде не в тягость мне эти топи, и вроде даже я счастлив своей натужной усталостью: делаю все, что могу. Я не первый год хожу в маршруты и знаю, изведал чувство родства с миром, необходимости своей в мире.
...Каменные обнажения редки. Но Саблин не пропускает ни одно. Я тащу камни в мешке. Очень мокро. И очень мне спокойно.
— Ларисе там небо с овчинку покажется, — говорит Саблин, — росомахи ведь очень коварные зверюги. Но взять ее в маршрут было нельзя. Она бы выдержала, конечно, но мне было бы просто жалко ее. Вас ведь мне ничуть не жалко.
— Да я-то что...
А что я? Ведь идти больше нельзя. Двенадцать часов идем по щиколотку в болоте. Одежда набухла водой. Ходьба уже не согревает. Коченеем. Сейчас упадем. Чвак... Чвак... Плохо.
...После двенадцати часов ходьбы по болоту я думал: «Хватит. Довольно. Все. Костер надо. Костер... Сволочь». Саблин все шел. Чвак... Именно в тот момент, когда надо мне было упасть и умереть от полного истощения решимости, именно в тот момент нам открылась изба. Она была поставлена на четырех сосновых пеньках. У пеньков обнажились суставчатые корни. Лапчатые пеньки. Избушка на курьих ножках, не в сказке, в натуре. Она стояла на сухом островке посреди болота, все кругом было выложено шоколадными лосиными орешками. Ни тропа, ни стежка не вели к этой избе. Рядом с ней, тоже на курьих ножках, стояли два лабаза и банька.